Выбрать главу

— Это не беда, — убежденно сказал Пушкин. — Не рифма делает поэзию. Да и в русском языке рифм не так уж много, как вам кажется. Одна тащит за собой другую. Думаю, что со временем мы всё чаще будем обращаться к белому стиху. Вот и вы можете переводить без рифм, раз уж так они вас стесняют. При переводе приходится чем-то жертвовать. Знаю — переводил. Тут важнее всего другого передать по-русски саму стихию, движение мысли древнего поэта. А рифма?.. Что ж рифма… Да судя по тому, что вы говорите, особенной роли в китайской поэзии она и не играет. Вот и переводите себе без рифм. Обошлись же без них в своем "Троесловии". Главное — воспроизвести по-русски краткость и мудрость дневней китайской поэзии. Мысль! Поэтическая мысль… Что же составляет величие человека, как не мысль!..

II

В эти хмурые декабрьские дни отец Иакинф еще несколько раз виделся с Пушкиным. Встречались они у Павла Львовича, в его холостяцкой квартире на Марсовом поле. А как-то Пушкин заехал с Шиллингом к нему в лавру. Иакинф угостил чаем, до которого Александр Сергеевич, как и сам хозяин, был большой охотник. Прихлебывая чай из тонких фарфоровых чашек — Павел Львович с ромом, Пушкин от рома отказался, — они повели долгую беседу. И только когда умолкали на минутку, становилось слышно, как поет самовар на столе да воет за окном вьюга.

Пушкин засыпал Иакинфа вопросами. И о чем он только не спрашивал, чем только не интересовался! Говорили и о собранных Иакинфом на возвратном пути из Китая сердоликах и яшмах, и о привезенных им старинных китайских свитках и вазах, и о китайском воинском уставе, и о книгопечатании, и о воспитании детей, и о четырехтомном "Собрании сведений о Китае" Дюгаль-да, которое ему, оказывается, знакомо. Пушкин вообще обнаружил удивившую Иакинфа в поэте и светском человеке осведомленность и начитанность. А ведь и был он с высоты прожитых Иакинфом пятидесяти двух лет совсем еще молод — едва исполнилось тридцать.

Когда Иакинф, поддаваясь расспросам Пушкина и Шиллинга, рассказывал о положении в Китае различных сословий, Пушкина очень заинтересовало, что в Китае нет и не было наследственного дворянства.

— Видите ли, Александр Сергеич, высшее служилое сословие это, в сущности, и есть дворянство.

— Но не наследственное, а только пожизненное? — спрашивал Пушкин. — А не тут ли кроется секрет устойчивости китайского деспотизма? Как вы полагаете, отец Иакинф? Деспотизм всюду стремится окружить себя наемниками. Этим подавляется всякая независимость. А следственно, и всякая оппозиция… Да, да, — вслух размышлял он, засунув руки в карманы широких панталон и шагая по комнате. — Потомственность высшего дворянства, если угодно, есть гарантия его независимости. Возьмите Англию. Там место в палате лордов передается по наследству. Вот и получается, что лорды независимы от короля и могут оказывать на него давление. Обратное неизбежно связано с тиранией, а вернее сказать, как у нас, — с низким и дряблым деспотизмом…

Но, разумеется, не только Восток и предстоящая поездка были предметом их разговоров. Павел Львович был прав — в узком кругу; с людьми по сердцу, Пушкин оказался человеком на редкость разговорчивым и любезным. Любил он и серьезную беседу, и добрую шутку. А хохотал так, что невозможно было и самому удержаться.

Но скоро Иакинф приметил, что, несмотря на всю живость характера и беззаботную, казалось бы, веселость, Пушкин был склонен порой к душевной грусти. Средь самых оживленных бесед и споров мог стать вдруг угрюм и мрачен. Чувствовалось тогда, что Китай и Восток, которые только что так его занимали, уплывали куда-то далеко.

Как-то раз, на святках, он прочитал им с Павлом Львовичем только что написанную элегию. Начиналась она так:

Кружусь ли я в толпе мятежной,

Вкушаю ль сладостный покой,

Но мысль о смерти неизбежной

Всегда близка, всегда со мной.

Эта мысль о смерти в столь молодом еще человеке показалась Иакинфу поначалу неожиданной. Там были такие еще строки:

День каждый, каждую годину

Привык я думой провождать,

Грядущей смерти годовщину

Меж их стараясь угадать.

И где мне смерть пошлет судьбина?

В бою ли, в странствии, в волнах?

Или соседняя долина

Мой примет охладелый прах?

Пушкин читал, стоя у окна, спиной к свету. Лица его не было видно. Листок, что он держал в руке, время от времени поднося его к глазам, дрожал. Печальный голос поэта лился в самую душу. Волшебная легкость этих строф заставляла забыть, что звучат именно стихи. Сама мысль, мрачная и тревожащая, охватывала слушателей непосредственно и властно. Иакинф вдруг почувствовал, что его пробирает дрожь. Пришло на ум, что мысль о смерти когда-то долго и неотступно занимала и его. Правда, то было давно, в юные еще лета. Бурса, в которой он жил в Казани, располагалась рядом с кладбищем. Чуть не каждый день приходилось видеть похороны. И всякий раз сердце сжималось. "Неужто так будет и со мной? — приходило на ум. — Ужели и меня вот так же опустят в сырую землю и забросают этими промерзшими до твердости камня глыбами?" Самая мысль о таком приводила в ужас. Разве нельзя этого убежать? Неужто нет всемогущей руки, ухватясь за которую можно спастись от безжалостном смерти? Потребность в такой спасительной руке привела его к богу вернее, нежели сила привычки, проповеди и уроки закона божия. Но то было давно. Потом бог как-то постепенно истаял в его душе. Да и столько смертей повидал он на своем веку, что окончательно убедился: нет этой спасительной руки, ухватиться не за что. Умирали не только старики, умирали младенцы. Умирали и сверстники. Из одиннадцати членов его миссии в Пекине умерло семеро. Провожать их в последний путь на чужбине было особенно тяжело. А год назад он похоронил Саню. Но никогда при виде чужих смертей ему не приходило в голову, что и ему пора. У него впереди было столько несделанного, что ему даже не надо было отгонять мысль о смерти и заставлять себя думать о жизни: он думал о ней, о замышленном и несделанном неотступно и постоянно. Вот и сейчас не мог удержаться, чтобы не напуститься на поэта: