Но Иакинф и тут умел как-то увлечься однообразной красотой пустыни. Его тешило то яркое освещение солончаков, казавшихся издали озерами, то причудливо брошенная на песок тень от набежавшего на небо облачка, то россыпь сердоликов и халцедонов на песчаной дресве. Он уже собрал немалую их коллекцию.
Когда ехавший рядом Первушин жаловался на однообразие пути, Иакинф только усмехался про себя. Ему казалось, что у каждого дня было что-то свое, и день на день не был для него похож: по-разному светило солнце, другая была под ним лошадь, иное настроение.
— Скорей бы кончалась эта несносная Гоби! Тощища смертная! — проговорил Первушин, взглянув на Иакинфа и как бы ища сочувствия.
— Время не пришпоришь, как коня, Семен Перфильич, — отвечал Иакинф. — Да и не надо. Куда вы торопитесь?
— Как куда? В Пекин! Да скорей бы уже и до дому. Хорошенького помаленьку!
— Домой вы еще успеете, а вот в Гоби в другой раз не попадете.
— Да ну ее к лешему! И вовсе б ее не видеть. Не понимаю, как живут тут эти мунгальцы!
— Полноте, Семен Перфильич! Попробуйте хоть раз в жизни почувствовать себя частичкой природы, как они, должно быть, себя чувствуют.
— Ах оставьте вы вашу философию! Любите вы пофилософствовать, отец Иакинф. Одно утешение: все проходит, кончится и Гоби когда-нибудь.
Такое Иакинф встречал не раз: люди как бы подхлестывали время, стремились пораньше покончить с нынешним днем, чтобы поскорее очутиться в завтрашнем. Он помнит, как Наташа, когда начались в Иркутске эти неудобицы, не раз утешала его: не печалься, Никитушка, все пройдет. А ему и не хотелось, чтобы все проходило. Ведь то, что проходило, и было его жизнью, и он с грустью провожал каждый прожитый день. Слишком много думаем мы о прошлом, слишком стремимся в будущее. Забываем, что время, в которое мы существуем, это и есть сама жизнь. Так зачем же мы гоним ее в прошлое? Туда возврата нам нет. Вернуть отошедшее невозможно. Ему доставляло радость отдаваться течению времени. Это была такая же радость, как плыть на спине, глядя в высокое небо…
Но небо хмурилось. Ехать было нелегко. С самого вступления в Гоби их преследовал жестокий ветер. Морозы крепчали. В семь часов утра бывало двадцать пять — тридцать градусов по Реомгорову термометру, днем теплело градусов до двадцати, иногда даже до шестнадцати, а вечером опять были те же тридцать.
Уже второй месяц нельзя было скинуть шубы. Так в шубах, в меховых сапогах или войлочных каганках и укладывались спать, заворачиваясь поверх в шкуры и войлоки. Как-то, проснувшись поутру, Иакинф обнаружил, что отморозил себе щеку. Накануне он завернулся с головой в войлок, оставив лишь небольшое отверстие для прохода воздуха, и не почувствовал, как оно обледенело от застывшего дыхания. Проснувшись, он скинул войлок, вскочил на ноги и принялся оттирать щеку снегом.
Однако человек ко всему привыкает. Постепенно складывался путевой быт. Ехали целый день, почти не останавливаясь, и все же продвигались вперед медленно, делая в сутки верст по двадцать пять, а иногда и того меньше.
Задерживали верблюды — сии несовершенные корабли пустыни. Правда, они могли по два, по три, а иногда и по четыре дня оставаться без воды и пищи. Это, разумеется, очень удобно в такой пустыне, как Гоби, где на пространстве сотен и сотен верст не встретишь ни ручья, ни речки, а озера все соленые, и вода в них хуже морской. Единственный источник воды — колодцы. И в них вода солоноватая, нередко затхлая и протухлая, с сильным навозным запахом, да и той на весь караван не хватает. По этой способностью по нескольку суток оставаться без воды и пищи, в сущности, и исчерпываются все достоинства верблюдов. Тащатся они едва-едва. Следуя в караване, при самой быстрой езде, они делают не более четырех с половиной верст в час. А тут еще, как назло, дул сильный и переменчивый ветер. Встречный, он упирался во вьюк, как в парус, во много раз увеличивая и без того нелегкую ношу. А стоило ему подуть в лицо снегом, верблюды и вовсе отказывались двигаться — ложились, и никакая сила не могла заставить их подняться. Приходилось останавливать весь караван.
И все-таки, шаг за шагом, путники продвигались вперед.
Когда Иакинф спрашивал проводника, где заночуем сегодня, тот отвечал с присущим монголу невозмутимым спокойствием: "Тэмэ мэдэнэ" — "Верблюд знает". Чаще всего это и в самом деле бывало так.
Не хватало сил дотащиться до очередной станции, где были приготовлены юрты, — останавливались среди мертвой оледенелой степи. Хорошо еще, ежели поблизости оказывался колодец! Вбивали в промерзшую землю колышки и натягивали на них войлок, чтобы хоть немного защититься на ночь от ветра.