А тут вдруг является строптивый архимандрит, который не снисходит, видите ли, до того, чтобы преклонить колени пред высокопреосвященной особой, и удовольствуется эдаким легким поклонцем.
На вопросы митрополита Иакинф отвечал коротко и все пытался увести разговор от предъявленных ему обвинений и обратить его к ученым своим трудам. Ведь митрополит как-никак доктор богословия, перевел на русский язык Евангелие и Псалтырь, а впрочем, может быть, просто украсил перевод своим именем? Но ученые упражнения пекинского архимандрита не вызвали у владыки ни малейшего интереса.
— На что нам новые книги-то твои, коими ты надумал отечество осчастливить? — говорил митрополит, поджимая губы. — И тех, что есть, девать некуда. Да и сколько человек за свою жизнь прочесть может?
— Дозвольте заметить, ваше высокопреосвященство, я имею в виду не столько собственные свои сочинения, сколько переводы древнейших книг китайских, кои позволят нам по-новому понять важнейшие обстоятельства в жизни сопредельных нам народов…
— Все, что надобно знать, давно уже написано. А все остальные книги, будь моя воля, я бы попросту сжег. И сразу б дышать стало легче. А то новые издавать! Да еще с сего языка тарабарского! На что нам чужая ученость языческая? Нет, брате! Надобно устремлять помыслы к тому, чтоб наполнить души свои премудростью божией, а не искать откровений в трудах языческих. Недаром и Священном писании сказано: кто умножает познания, умножает скорбь!
Владыка, видимо хорошо знакомый с составом обвинения, требовал новых уточнений, чего Иакинф никак не ожидал и что казалось ему неприличествующим самому сану митрополита. Чувствуя себя правым, он отвечал резко и коротко, с трудом подавляя раздражение.
Впрочем, задав несколько вопросов касательно китайской принцессы, иркутской Татьяны и ее письма, обнаруженного в бумагах Иакинфа, Маркушки, которого он называл не иначе, как постельным мальчиком, митрополит и вовсе перестал спрашивать и принялся обличать. Он был грозен и неумолим.
Иакинф стоял перед ним (митрополит за все время аудиенции так и не удостоил его приглашения сесть) и с каким-то нескрываемым сожалением смотрел на грозного владыку. Впрочем, тот совсем не был так страшен, как рисовал его Аркадий, видимо, с перепугу. Не был он ни высок ростом (никак не выше Иакинфа), ни черен волосом. Скорее был даже благообразен, недаром, видимо, при пострижении нарекли его Серафимом.
— Ну, на что это похоже? — гремел в просторных кельях митрополичьих его голос. — Тебе было препоручено свыше нести в страну языческую слово божие, а ты… А ты омрачил ум свой сатанинской гордостию. Сам уклонился от правил отечественный веры своя. Подумать только: с восемьсот четырнадцатого года удалял себя от причастия тела и крови господней! Да какой же ты после этого блюститель веры и строитель таинств Христовых! Ты же содеял себя мертвым по изречению самого Христа, Спасителя нашего: "Аще кто не яст тела моего и не пиет крови моея, живота не имать в себе…"
— Ваше преосвященство, — вставлял время от времени Иакинф. — Дозвольте мне слово сказать. — Но это еще больше разжигало ярость владыки.
— Не дозволю!.. — кричал он.
С далеких семинарских лет никто еще не отчитывал Иакннфа так — будто провинившегося мальчишку. Он стоял, опустив голову, и больше уже не пытался прерывать гневные филиппики все более распалявшегося митрополита.
— Боже святый! — говорил между тем митрополит Серафим. — С твоим-то умом да образованием довести миссию до толико жалкого, поистине оплакивания достойного, положения!
Увещевая опального архимандрита, митрополит то и дело поглядывал в сторону, как бы ища у кого-то сочувствия.
Только сейчас, проследив за его взглядом, Иакинф заметил, что они не одни. В углу у самого окна сидел какой-то совсем еще молодой монах с худым, исступленным лицом, с большими, будто подернутыми поволокой голубыми глазами. Они то метались из стороны в сторону, то застывали, уставившись на Иакинфа, и тогда взгляд их из-под надвинутого на самые брови клобука казался каким-то диким. Вполуха слушая Серафима, Иакинф задавался вопросом: кто такой этот молодой монах?