С утеса открывался вид на пространство необозримое. Правда, на востоке чуть синели вдали Херуленские горы, но и к западу, и к югу тянулась освещенная закатным солнцем степь, и не было, кажется, ей ни конца, ни предела.
По словам старого монгола, Чингис часто взбирался на эту гору и ночевал на вершине. Вот, наверно, при виде беспредельности этой и запала в него дума о безграничном владычестве.
Долго не мог оторваться Иакинф от бескрайних далей.
Аркадий и Родион тянули его назад, а он все стоял и стоял на вершине утеса. Скрылось солнце. Стало быстро темнеть. Долго спускались они с горы. Камни осыпались под ногами, и на каждом шагу путников подстерегала опасность скатиться в пропасть. Быстро наступила южная ночь. Она совершенно преобразила окрестности, и они никак не могли распознать в темноте тех примет, по которым надеялись отыскать обратную дорогу. Стан находился в лощине, и огней не было видно.
Часа два плутали они, не находя стана, изорвали обувь об острые камни. Откуда-то из ущелий, изрытых дождевыми потоками, доносился вой волков. Когда они уже совсем стали выбиваться из сил и едва волочили ноги, справа вдруг раздался ружейный выстрел. Приободрившись, они повернули в ту сторону и прибавили шагу. Беспокоясь, что их нет так долго, Первушин выслал на поиски казаков.
II
Миновав Дархан, они уже не встречали больше гор. Теперь и спереди, и сзади, и вокруг была одна степь да небо, небо да степь. Порой, правда, дорогу пересекали протянувшиеся с востока на запад невысокие песчаные увалы, но и те в отдалении сливались в одну волнистую равнину, на которой напрасно было искать хоть каких-нибудь следов жизни. И во всем беспредельном мире били в глаза только две краски: густая и ровная, без единого пятнышка, синь неба да ослепительно яркая желтизна песков.
Спутники Иакинфа изнывали от скуки: каждый день одно и то же. Монахи целыми днями дрыхли до одурения в своих крытых спальнях на колесах, студенты покачивались на лошадях или между горбов верблюдов.
Но Иакинф и тут умел как-то увлечься однообразной красотой пустыни. Его тешило то яркое освещение солончаков, казавшихся издали озерами, то причудливо брошенная на песок тень от набежавшего на небо облачка, то россыпь сердоликов и халцедонов на песчаной дресве. Он уже собрал немалую их коллекцию.
Когда ехавший рядом Первушин жаловался на однообразие пути, Иакинф только усмехался про себя. Ему казалось, что у каждого дня было что-то свое, и день на день не был для него похож: по-разному светило солнце, другая была под ним лошадь, иное настроение.
— Скорей бы кончалась эта несносная Гоби! Тощища смертная! — проговорил Первушин, взглянув на Иакинфа и как бы ища сочувствия.
— Время не пришпоришь, как коня, Семен Перфильич, — отвечал Иакинф. — Да и не надо. Куда вы торопитесь?
— Как куда? В Пекин! Да скорей бы уже и до дому. Хорошенького помаленьку!
— Домой вы еще успеете, а вот в Гоби в другой раз не попадете.
— Да ну ее к лешему! И вовсе б ее не видеть. Не понимаю, как живут тут эти мунгальцы!
— Полноте, Семен Перфильич! Попробуйте хоть раз в жизни почувствовать себя частичкой природы, как они, должно быть, себя чувствуют.
— Ах оставьте вы вашу философию! Любите вы пофилософствовать, отец Иакинф. Одно утешение: все проходит, кончится и Гоби когда-нибудь.
Такое Иакинф встречал не раз: люди как бы подхлестывали время, стремились пораньше покончить с нынешним днем, чтобы поскорее очутиться в завтрашнем. Он помнит, как Наташа, когда начались в Иркутске эти неудобицы, не раз утешала его: не печалься, Никитушка, все пройдет. А ему и не хотелось, чтобы все проходило. Ведь то, что проходило, и было его жизнью, и он с грустью провожал каждый прожитый день. Слишком много думаем мы о прошлом, слишком стремимся в будущее. Забываем, что время, в которое мы существуем, это и есть сама жизнь. Так зачем же мы гоним ее в прошлое? Туда возврата нам нет. Вернуть отошедшее невозможно. Ему доставляло радость отдаваться течению времени. Это была такая же радость, как плыть на спине, глядя в высокое небо…
Но небо хмурилось. Ехать было нелегко. С самого вступления в Гоби их преследовал жестокий ветер. Морозы крепчали. В семь часов утра бывало двадцать пять — тридцать градусов по Реомгорову термометру, днем теплело градусов до двадцати, иногда даже до шестнадцати, а вечером опять были те же тридцать.
Уже второй месяц нельзя было скинуть шубы. Так в шубах, в меховых сапогах или войлочных каганках и укладывались спать, заворачиваясь поверх в шкуры и войлоки. Как-то, проснувшись поутру, Иакинф обнаружил, что отморозил себе щеку. Накануне он завернулся с головой в войлок, оставив лишь небольшое отверстие для прохода воздуха, и не почувствовал, как оно обледенело от застывшего дыхания. Проснувшись, он скинул войлок, вскочил на ноги и принялся оттирать щеку снегом.