Боюсь, что рассказ мой вызовет улыбку скептиков, знающих, как любят иные охотники прихвастнуть, насочинять с три короба. Но я-то охотником никогда не был, поэтому не стану описывать всех подробностей этой удивительно добычливой охоты.
Затихший на время спортивный азарт опять забурлил в душе отца. Возможно, это была последняя вспышка, последний выход на охотничью арену, жестокое и злое прощание со степью, так и не давшей моим родителям удачи. В то время я еще не знал, с какой тревогой доживал отец в адабашевской экономии последние годы. Но я замечал: отец становился все задумчивее и мрачнее. И после этого дня я уже ни разу не видел его на большой охоте с такими лихими огоньками в глазах.
Мы не заметили, как солнце присело на дальний туманный курган, как разлились вокруг хмурые сумерки. Многие гусиные косяки уже снялись с пастбища и улетели на юг, к низовью Дона.
Отец перестал считать убитых гусей, он только примечал опытным взглядом те места, на которые они падали, чтобы потом собрать добычу.
Наконец он встал с корточек, еще раз разломил ружье, продул горячие стволы, сказал:
— Ну, кажется, все: больше лёта не будет.
Крик гусиного косяка затихал вдали. Мы вылезли из ямы. Штук пять таких тяжелых, откормившихся на пшеничном зерне птиц уже висело на обоих моих плечах. Я гнулся под ними, но не сдавался: держался крепко, неся обильную добычу. Я воображал себя опытным охотником и, испытывая мальчишечью наивную гордость, желал, чтобы с таким необыкновенным грузом меня увидели все мои хуторские дружки, а особенно пастушок Дёмка, так и не уверившийся в моей храбрости.
Смеркалось очень быстро, и мы с отцом, удалившись от нашей засады, собрав всех гусей, уже хотели выходить на дорогу, когда пустынную хмарную степь огласил громкий, душу надрывающий гусиный крик.
Мы остановились и словно приросли ногами к земле от неожиданности. Крик раздался впереди нас и так близко, что, как мне показалось, оглушил меня. Это был пронзительный, отчаянный призыв о помощи, клич вслед улетавшим товарищам.
В унылом свете меркнувшего осеннего дня мы увидели впереди отставшего от стаи раненого гуся. Он сидел среди-блеклых остьев стерни и, вытянув длинную сизую шею, поводя головой, озирался по сторонам.
Отец тотчас же бросился к нему, на бегу заряжая ружье, но гусь побежал, взмахивая крыльями и оглушая степь резким, более громким, чем гоготанье домашних гусей, «ки-ги! ки-и-ги!» Пробежав саженей десять, он, видимо, напряг последние силы, взлетел и медленно потянул в сторону балки. Отец приложился, выстрелил и — удивительно! — несмотря на то, что всегда попадал с большего расстояния и в менее крупную дичь — промахнулся. Гусь летел очень низко, как видно, сил, чтобы подняться высоко, у него уже недоставало. Он тянул все дальше и дальше в балку, все ниже и ниже, исчезая в густеющих фиолетовых сумерках.
Отец разрядил другой ствол и так же безрезультатно:; гусь скрылся в вечерней мгле. Я стоял, потрясенный случившимся. Мне казалось: в болезненном обреченном крике раненой птицы слышались человеческая боль, мольба, гневный укор.
— Вот дела, — сокрушенно покачал головой, подходя ко мне, отец. — И надо же такой беде случиться. Впопыхах вместо патронов с гусиной дробью вложил в ствол с бекасинником. А бекасиная не взяла. Гусь-то все равно сильно раненный и окачурится где-нибудь в балке, да разве теперь впотьмах его найдешь.
— Папа, да ведь у нас и так много гусей, — попробовал утешить я отца.
— Много-то, много, да жалко — уж больно хорош гусь. Не нам, а совам да коршунам достанется.
Отец вздохнул; раненый улетевший гусь, очевидно, испортил не только мое, но и его настроение, в один миг сбавил мою ребячью гордость… Мы шагали по пустынной черной дороге, а в ушах моих все время звучал резкий и жалобный гусиный крик.
Отец вздыхал, кряхтел, иногда бормоча упреки самому себе за оплошность. Он точно забыл об удачной охоте, о том, что возвращались мы с большой добычей, как будто один улетевший гусь стоил всех четырнадцати, которых мы еле тащили на своих плечах.
И вдруг я услышал, как отец, быстро шагая впереди меня по гулкой затвердевшей осенней дороге, громко произнес: