Выбрать главу

Не прошло и пяти минут, как в отдалении послышались выстрелы. Сестрица Мотенька проснулась и заплакала. Мать взяла ее на руки и сидела в томительном пугливом ожидании. Но вот за дверью послышались тяжелые шаги, натруженное дыхание и стоны.

— Варь, открой! — донесся снаружи глухой голос отца.

С трудом переступив засыпанный снегом порог, отец втащил в балаган еле державшегося на ногах человека.

— Скорей затапливай, мать, печку — будем отогревать прохожего, — тяжело дыша, распорядился отец. — А сперва хорошенько потрем его снежком.

— Мать засветила «жирник» с конопляным маслом — в те годы керосин, или, как его называли в степных селах, «фотожен», был дорог, да и доставка его из станицы в хутор была непостоянной.

Отец и мать принялись растирать снегом руки, ноги и лицо незнакомца. Был он, несмотря на двадцатиградусный мороз, без шапки — где-то потерял ее — и одет только в легкую новенькую бекешу и боксовые сапоги с калошами: наряд для открытой зимней степи в такой холод более чем недостаточный.

Пришлось потратить немало усилий, прежде чем незнакомец пришел в чувство и смог рассказать о приключившейся с ним беде.

На вид это был крепкий, дородный мужчина лет тридцати пяти, черноволосый, с темной окладистой бородкой, с упитанным лицом и начавшим полнеть брюшком. Всей своей внешностью он как бы говорил, что если сам еще не стал хозяином, то служил при доходном деле на денежной должности.

Заикаясь и дрожа всем телом, незнакомец рассказал: сам он из соседнего села Валуева, служит приказчиком у богатого владельца крупнейшей на всю округу паровой мельницы, приехал из города вечерним поездом, не захотел ждать утра, да и сани, запряженные отличной парой рысаков Провальского завода, были высланы на станцию. Вот и поехал, не глядя на метель и стужу и позднее время, думал: кони добрые, домчат быстро.

— Ан не тут-то было, — рассказывал перепуганный насмерть приказчик. — Еще на станции выследил нас конокрад Толстенков со своей шайкой. И только выбрались мы за станицу на шлях, глядим — погоня. Они верхами, а мы на санях, но кони у нас — змеи, не менее лютые. Сообразил кучер, своротил на другую дорогу, чтоб след запутлять и скрыться. Ну, несемся мы во весь дух, а метелица уже кое-где сугробы намела. Стали наши кони всхрапывать, выдыхаться. И все же, пока конокрады скакали по главной дороге, мы опередили их версты на три. Тут-то они догадались, пустились за нами и настигли уже под самым Адабашевым. Известное дело, сразу к лошадям — кони красавцы, питомцы главной панской конюшни. Вижу: конокрады режут постромки, а я выскочил в сугроб в чем был, даже богатейший меховой тулуп бросил и шапку обронил. Кура — зги не видно. Они, жулики-то, сначала даже не заметили, а потом кинулись за мной, да поздно. Начали из ружьев палить. Догнали бы, погубили наверняка — ведь при мне хозяйские деньги… ежели бы не ты, добрый человек, спугнул их своим ружьишком. Дай бог тебе здоровья! Кучера они в аккурат шкворнем пристукнули и лошадушек гонят теперь в город на продажу. А что Толстенков это — вне всякого сумления. Сам его видел на станции — в буфете водку с цыганами пил…

И валуевский приказчик стал трясти руку отца, рассыпаться в благодарностях.

За ночь отогрелся он у печки чаем, окончательно пришел в себя, а на рассвете, когда стал уходить в Адабашево просить у управляющего лошадей, чтобы добраться до Валуева, сунул в руку отца ни много ни мало — четвертной билет (двадцать пять рублей), но тут отец повел себя самым удивительным образом: он решительно и гневно отказался от вознаграждения. С гордым видом он сказал:

— Разве я за деньги тебя из беды выручил, рублевая твоя душа? Спрячь свою бумажку и прибереги для другого раза: может, найдется и такой спаситель, что за нее прибежит тебя спасать.

Приказчик обиделся, четвертную сунул обратно в карман. На том и разошлись. А мать долго упрекала отца за никому не нужное бескорыстие:

— Он, небось, тыщи для хозяина своего вез, а ты посовестился четвертной взять. Другой бы и сотню не постеснялся бы выпросить, опричи за такое дело.

Мать моя, уже наученная нуждой некоторому практицизму, относилась к обычным житейским вещам более трезво. Она не особенно глубоко вникала в вопросы высокой нравственности, но, думается мне, только на словах, на деле же за всю свою многотрудную жизнь, подобно отцу, вряд ли опускалась хотя бы один раз до низкой корысти.

О спасении приказчика и об отказе отца взять деньги она рассказывала потом всем с гордостью. Меня же этот рассказ поразил еще в детстве. Отец поднялся в моих глазах на еще более высокую ступень. И не бескорыстие, а бесстрашие его восхитило меня. Значение денег было тогда еще непонятно мне, а то, что отец ушел в ночь, в темноту, не боясь волков и разбойников, еще больше возвысило его в моих глазах.