Особенно это повторялось в полнолуния. Луна зловеще светила сквозь окна нашей большой спальни каким-то мертвецким прозрачным светом и от этого было еще страшней смотреть на тени блуждающего лунатика.
Третьи чуть ли не раз в неделю мочились в кровать и им баба Груша, бормоча проклятья, меняла серую давно не стиранную постель на такую же вонючую и грязную, но сухую, а те стоя на голом холодном полу полусонные всхлипывали, от холода трясясь всем телом.
Некоторым из нас было все же наверное проще – они вообще не помнили своих родителей. Их оставляли прямо в роддомах или позже подбрасывали в детдом. Мы смеялись над ними, что у них по сравнению с нами вообще не было родителей, но в душе я им чуточку завидовал, что у них воображения о маме и папе были чуть ли не идеальные - взятые из сказки, в то время как у меня и у многих других моих сверстников память раздваивалась на, с одной стороны, ощущения мягкого грязного живота все таки когда-то родного тела и, с другой стороны, воспоминания о криках и матах отца в пьяном угаре, когда некуда было скрыться, кроме как под тряпьем в старом покосившимся шифоньере.
Этого помнить не хотелось, но вместе с тем это было единственная память о том, что когда-то над тобой была крыша другого дома – заброшенного, разваливающегося, с грязными с осыпавшейся штукатуркой стенами, но все же родного дома.
Все подброшенные были уверены, что они тут временно. У них был постоянный синдром открывающихся дверей. Им всем казалось, что это вдруг наконец-то вернулась за ними их молодая красивая мама. Что она сейчас войдет вместе с няней и по остановившимся на ком-то из них взгляде будет ясно за кем она пришла.
У меня и таких же как я такого синдрома не было. Было ясно, что за тобой никто и никогда уже не придет. Матери уже давно не было – такие алкоголики столько не живут. Отца угрохали еще раньше того дня, когда мать окончательно спилась.
Оставался только детдом. Но мы понимали, что это не твой дом и даже не дом вообще. Это просто крыша над головой. Да, с голоду не умрешь, но ты ничей и ты никто. Живешь в постоянной толпе, но вместе с тем совершенно одинокий и никому ненужный. Мир вокруг тебя вроде бы существует, но постоянное чувство одиночества разъедает изнутри и горечью отзывается в словах, движениях и озлобленности на все и на всех.
По-началу эта ярость и злоба не проходила еще и от того, что некуда было укрыться. Живешь в осознании таких же заброшенных, оставленных, покинутых и одиноких. Настоящий дурдом!
Потом уже с годами, когда я стал старше, я привык к его стенам, к его запаху и он постепенно стал уже чуточку домом. Я привык к тете Маше, к ее голосу и вообще ко всей нашей компании и они постепенно стали братьями и сестрами. Ты знаешь, что они не настоящие твои братья и сестры, но отношение к ним уже как к своим – конечно, не родным, но близким.
Постепенно раздражали только новоприбывшие, плачущие и замкнутые несколько первых недель, а иногда даже месяцев, а потом и они постепенно успокаивались и лишь в глазах оставалась глубокая немая тоска и озлобленность.
Тогда я думал, что у меня, когда я вырасту, все будет совсем по-другому – любимая женщина, семья, дети, дом с яблоней в саду. Красиво! Мы иногда после объявления ночной тишины лежа в кроватях шепотом мечтали об этом. А по темным стенам и потолку нашей огромной спальни проплывали светлыми тенями оконные рамы от фар иногда проезжающих мимо нашего детдома машин. Они куда-то ехали, а в них сидели взрослые люди, у которых есть семьи, дети и наверняка какой-нибудь старый домик за городом с яблоней в саду перед окном. У них было в жизни все как надо.
«Мда, как надо, говоришь?», - злобно сказал я самому себе, глядя на копошащихся беззаботно на детской площадке ребятишек. «Вот тебе и «все по-другому». Сидишь, блин, с баблом и стволом за поясом, и не знаешь куда приткнуться. Дом с яблоней, говоришь? Щас тебе дырок наделают в твоем пузе, башку расквасят бейсбольной битой и польется кровушка по салону твоей бэушной бээмки, а потом тебя в черном полиэтиленовом мешке закопают где-нибудь в лесу и там в мокрой земле белые черви будут ползать вдоль и поперек, и жрать изнутри твое тело. И никто во всем белом свете даже не вспомнит о тебе – что ты был, существовал, ходил и что-то там делал. Мда, перспективочка. ... Но куда же схорониться-то?», - зудели мысли в голове.
Ребетня на площадке чуть постарше бегала вокруг горки и стреляла друг в друга - кто из пластмассовых пистолетов, а кто просто из кривых веток. Играли скорей всего в войну. «Ну, да, не в киллеров же», - подумалось мне. Вспомнилось, как мы тоже в детдоме играли в разную подобную чепуху. Мне тогда даже и во сне бы не приснилось, что когда-то я буду действительно стрелять в живых.