Он заходил к ней почти каждый день на полчаса, раз сводил ее в театр, но говорил, по обыкновению, мало и больше о самых обыденных вещах, точно не снисходя до какого-нибудь более серьезного разговора. С Васей он не особенно дружил (он, кажется, вообще, детей не любил) и никогда не ласкал. И Вася не благоволил к дяде, тем более, что дядя как-то раз заметил, что мать его очень балует, и насмешливо прибавил:
— Видно, думаешь, что он герцогом будет?
После чего прочел коротенькую и вполне основательную лекцию о том, как портят матери детей, и какие от этого вырастают нюни.
Марья Евграфовна стала возражать, но Марк видимо слушал с снисходительным презрением ее доводы, что нельзя не побаловать ребенка, и вместо ответа только усмехнулся, обидев и сконфузив Марью Евграфовну.
— А ты не сердись, Маша, — проговорил, уходя, Марк, — и извини меня дурака, что вмешался не в свое дело и вздумал убеждать женщину да еще мать! Совершенно бесполезная трата слов и времени!
Не высказывая сестре ни своих взглядов, ни мнений, ни планов и надежд, что казалось столь странным в молодом человеке двадцати пяти лет, Марк оставался для Марьи Евграфовны несколько загадочным, хотя бесспорно выдающимся человеком. Ее удивляло, что он такой сдержанный, спокойный и, казалось, решительно ничем не увлекающийся. Все, что за все эти дни Марк сообщил о себе, относилось к его внешнему положению. Он служил и получал восемьсот рублей. Доволен ли он своим положением и заработком, Марк не проронил ни слова, точно говорил не о себе, а о ком-то постороннем. И еще была в нем одна черта, поразившая Марью Евграфовну: брат никого не бранил, никого не осуждал, а если и бранил, то равнодушно, скорее определяя явление, но не возмущаясь им, и ни на что не жаловался. Даже погоду петербургскую ни разу не обругал.
По обыкновению, Марк заходил к сестре по вечерам, часов около семи. И в этот вечер, в те же часы раздались его хорошо знакомые три удара, твердые и медленные в дверь, и, вслед за разрешением, в комнату вошел Марк Борщов.
Он был поразительно похож на Марью Евграфовну. Такой же пригожий и цветущий, ухитрившийся сохранить в Петербурге здоровый, пышный румянец на щеках, среднего роста с темно-русыми кудрявыми волосами, маленькой бородкой и шелковистыми усами. Тот же высокий лоб, тот же русский, слегка мясистый нос, те же карие глаза и большие широкие руки с короткими пальцами. Но выражение и лица и глаз у Марка было совсем другое — далеко не простодушное и кроткое, а строгое и уверенное, определенное и как будто несколько вызывающее. Что-то энергичное, сильное и упрямое чувствовалось и в красивом серьезном лице Марка, и в его сухощавой крепкой фигуре, и в твердой походке, и в манерах, слишком уверенных для молодого человека.
Одет он был с скромной простотой хорошего вкуса. В его костюме не было ничего крикливого, яркого. Темная жакетка, темный галстук, свежее белье. И сам он был свежий, чистый и опрятный — видно, что смотрел за собой.
Марк пожал руку сестры и присел на кресло, предварительно раздвинув полы жакетки, чтобы не смять ее.
— Ну, герцог наш, кажется, поправляется? — спросил он.
— Ему сегодня гораздо лучше. Жар спал.
— И тебе, следовательно, нет причины волноваться?
— Я и не волнуюсь. Хочешь чаю?
— Нет… Некогда.
— Спешишь?
— Да, дело есть…
— А я, Марк, хотела с тобой поговорить об одном деле, — заговорила, после минутного молчания, Марья Евграфовна, робея и конфузясь… — Ты можешь уделить мне несколько минут?
— Сделай одолжение, Маша. Я могу десять минут, а то и все четверть часа уделить тебе.