Выбрать главу

Казалось, Павлищев забыл теперь обо всем, что — давно ли? — составляло главнейший интерес его жизни. Вся эта петербургская служебная атмосфера с ее интригами, погоней за отличиями, искательством, с честолюбивыми мечтами о власти — словно бы заволоклась какой-то туманной дымкой и представлялась далекой и неинтересной. Степан Ильич даже не читал газет и не знал, что делается на родине, поглощенный исключительно мыслями о двух существах, перед которыми чувствовал себя теперь бесконечно виноватым. Он удивлялся героизму Марьи Евграфовны, боялся, что она не перенесет смерти Васи, и считал своим долгом не оставлять ее одну. Мысль о женитьбе на ней неотступно преследовала Степана Ильича, и этот опытный ухаживатель, этот развращенный эпикуреец боялся, что она ему откажет и что могила Васи окончательно разъединит их… И это его пугало. В теперешнем его настроении жизнь с Марьей Евграфовной казалась ему единственным личным счастьем. Эта женщина предстала теперь перед ним во всем блеске своей нравственной чистоты. Вся ее жизнь — беспрерывный подвиг… Как неизмеримо она выше его!

Степан Ильич виделся с Марьей Евграфовной ежедневно, — она выходила в сад и сообщала ему все малейшие подробности о Васе, и эти подробности казались ему самыми важными и значительными делами на свете. Как Вася провел ночь, что он ел, не выражал ли он каких желаний, долго ли была лихорадка, что он говорил, — вот что занимало теперь этого карьериста, этого блестящего чиновника, будущего министра… Он по нескольку раз в день спускался в Монтре и ходил по жаре, исполняя разные поручения, бегал за доктором по ночам и, случалось, дремал, одетый, всю ночь в кресле салона виллы, если Васе было особенно нехорошо.

Когда Марья Евграфовна передавала ему, что Вася вспоминал о нем, благодарил за игрушки и выражал желание его видеть, Степан Ильич умилялся, счастливый, что мальчик относится к нему без прежнего озлобления, и благодарно пожимал руку Марьи Евграфовны, с глазами, полными слез, тихий, грустный, с поникшей головой, совсем не похожий на того свежего, выхоленного, блестящего сановника, с горделиво приподнятой головой, в изящно сшитом вид-мундире с двумя звездами на груди и крестом на шее, — который в известные дни, от десяти до одиннадцати часов утра, принимал в своей внушительной приемной просителей, сопровождаемый дежурным чиновником.

Здесь, в этом саду, ютившемся над обрывом, под которым сверкало Женевское озеро, сидел подавленный горем человек, почувствовавший едва ли не первый раз на своем веку, что в жизни есть кое-что другое, кроме карьеры и любовных авантюр, кроме интриг и честолюбия, и что горе, которое он переживает, как-то смягчает его сердце и наводит на такие мысли о тайне жизни и смерти, о которых он раньше никогда и не думал.

И когда однажды Марья Евграфовна передала ему письмо Марка, в котором Марк сообщал, что выход в отставку министра, почти дело решенное и через месяц отставка будет подписана, и просил сказать об этом Степану Ильичу, «который, по получении этого известия, вероятно, поторопится вернуться в Петербург», — Павлищев, возвращая письмо, промолвил:

— Я только что третьего дня писал министру и просил продлить отпуск еще на месяц.

— Но послушайте, Степан Ильич, быть может, это повредит вашей карьере? — заметила Марья Евграфовна, необыкновенно тронутая этой отцовской привязанностью.