Выбрать главу

Окунев на минуту остановился и вздохнул так, что это услышали все. Спокойный, грубоватый, насмешливый человек, он сейчас был взволнован, и это чувствовалось по его голосу. И Сергей подумал, что нет солдата, которого бы оставила равнодушным эта поистине историческая минута. Да и кто мог оставаться спокойным, слушая такие слова здесь, на переднем крае, в темноте траншеи, прижавшись плечом к плечу товарища, за несколько минут до штурма, до той временной грани, за которой начинается бой и каждому уготована то ли жизнь, то ли смерть.

По телу Сергея прошёл холодок нервного возбуждения.

Вдруг кто-то из солдат шёпотом, но так, словно это был крик, зовущий в атаку, выплеснул ото всей души:

— Товарищи, даёшь Берлин!

— Ура! — вырвалось у Петушкова.

— Тише, ты! — зашикали на него со всех сторон.

— Душа не терпит!

— Добить, добить зверя!

— Слава тем, кто первыми ворвётся в Берлин! — бросил призыв Окунев.

„Слава!“ — мысленно повторил Сергей.

— Ура… а… а! — снова громче разрешённого крикнул Петушков.

— Товарищи, товарищи, тише, митинг будем закруглять. Ваши чувства понятны. Но шуметь нельзя. Сейчас каждый имеет немного времени подготовиться к бою. Свиридов здесь? — спросил Окунев.

— Здесь, — ответил Сергей.

— Ну давай, лейтенант, шуруй, как положено. Чтоб задачу выполнить! Народ у тебя, сам видишь, орлы! — Окунев пожал руку Сергею. — Бывай, Сергей Михайлович! Я пошёл дальше. „Обращение“ приказано довести до каждого солдата…

…Артподготовка началась ровно в пять часов по московскому времени. Было ещё темно, но на горизонте кто-то словно приподнимал над землёй тёмное лохматое одеяло из туч и тумана.

А потом разом раскололась земля. Всё вокруг заполнилось таким грохотом, что стало трудно не только говорить, но и словно бы дышать. Сергей спрыгнул в отрытую разведчиками земляную щель. Он бы лёг там на землю, закрыв ладонями уши, если бы вдруг не увидел, как зажглось „солнце“. Свет его — непривычно резкий и сине-голубой — растёкся вокруг широкой полосой, и нельзя было понять, откуда он исходит.

— Прожектора! — произнёс Самсонов, стоящий рядом с Сергеем.

Их было сто сорок три мощных прожекторных установки — миллионы электроламп. В ту минуту Сергей не знал этого. Он увидел только, как в синем трепетном свете на стороне противника поднялась в воздух земля огромным тёмным валом, и эта стена дыма и пыли, не пропускавшая даже лучей прожекторов, двигалась в глубину немецкой обороны.

13

Зубов и Вендель нырнули в подвал дома, когда услышали знакомый протяжный свист. Звук родился где-то далеко, но с каждым мгновением нарастал, и, казалось, мина, пробивая своим тупым носом воздух, ищет себе дорогу именно в этот глубокий каменный колодец двора. Она летела с восточной окраины Врицена.

В подвал вела каменная лестница со стёртыми ступенями. Снизу тянуло сыростью, ржавчиной, какой-то затхлой вонью. С трудом нащупав дверь в темноте, Зубов толкнул её и очутился в помещении с низкими сводами, уставленном топчанами, детскими кроватками и колясками.

У дальней от двери стены испуганно сбились в кучку полуодетые женщины, старики, в углах подвала стонали больные или раненые. Зубов заметил и несколько молодых лиц с выражением крайней тревоги и настороженности, это могли быть и дезертиры, ускользнувшие от эсэсовских облав.

Чувствовалось, что все они с минуту на минуту ждут появления русских и готовы ко всему самому ужасному.

— Здравствуйте, господа! Уж очень у вас темно на лестнице, голову сломишь, ей-богу! Да и дверь можно держать открытой, бомба сюда всё равно не достанет, — сказал Вендель. Его немецкая речь с „берлинершпрахе“ — типичным берлинским произношением, которое трудно подделать, — должно быть, успокоила женщин.

Они снова зашушукались, правда тихо; подойдя ближе, Зубов услышал, как одна спросила другую, что означает русское слово „давай, давай!“. А та, что стояла рядом, ответила, что во всех случаях надо говорить по-русски: „ничего!“ — и это помогает.

Зубов подумал, что женщины эти эвакуировались с востока и наслушались той гнусной лжи о наших солдатах, которую распространяло ведомство Геббельса. Такие листовки, плакаты и немецкие газетёнки попадались в руки разведчиков в изрядном количестве.

Прошла всего неделя, как „Бывалый“ находился за Одером. Но Зубову и Венделю казалось, что миновал по меньшей мере месяц. Каждый день, полный напряжения, опасностей и смены впечатлений, казался им самым длинным изо всех прожитых дней.

Можно ли привыкнуть к состоянию постоянной опасности? До войны Зубов думал, что нельзя. До войны он не мог заснуть, если слышал у соседа за стеной радио, а на фронте спал под звуки артиллерийского обстрела.

Теперь за линией фронта Зубов вновь ощутил себя новобранцем. Здесь требовался от человека иной характер душевной стойкости и готовность самому принимать важные, порой роковые решения. Раньше Зубов как-то не замечал, насколько облегчает его жизнь необходимость подчиниться чужой воле и приказам. Став хозяином всех своих поступков, он ощутил всю тяжесть свободного выбора.

Получив приказ прибыть в город Врицен, группа „Бывалый“ двигалась короткими переходами, часто останавливаясь, чтобы замечать всё, что творится вокруг. Разведчики старались держаться подальше от дорог и населённых пунктов, где шныряли заградительные отряды и всюду были натыканы посты военно-полевой полиции. Иногда сливались с группами беженцев или людьми в штатском, но с военной выправкой и той постоянной нервной напряжённостью в глазах, которая ещё более выдавала в них дезертиров.

Порою случалось так, что разведчики и эти немцы дружно кидались в лесную чащу, заметив впереди зелёные фуражки полевой комендатуры, а потом, отдышавшись где-нибудь в кустах, вытирали пот с лица и шли рядом дальше, связанные молчаливою солидарностью людей, бредущих одной дорогой, хотя и подозревающих друг у друга разные цели.

С тех пор, как группа „Бывалый“ перешла через Одер, Зубов всё чаще вспоминал Лизу. Достаточно было ему встретить где-нибудь немку, чем-то напоминающую её фигурой, лёгкой походкой и этой милой манерой, говоря, слегка откидывать назад голову, как Зубов всякий раз вздрагивал, вопреки абсолютной уверенности, что Лиза никак не может оказаться по эту сторону фронта.

Мысли о Лизе согревали Зубова и ночью, если он мёрз, укрывшись своей курткой где-нибудь в заброшенном сарае, в домике лесника, в каком-нибудь шалаше. Никогда за время войны Зубов не испытывал такого острого желания остаться в живых, и, пожалуй, никогда у него не оставалось так мало шансов на это.

Снова и снова Зубов с нежностью вспоминал о Лизе. И сердце его сжималось от постоянных тревожных предчувствий и тоски по этой женщине.

Как-то во время одной из ночёвок в сарае на краю какого-то селения случайный сосед, беженец из Кюстрина, по фамилии Гюнше, он служил мелким чиновником у бургомистра, показал Зубову листовку, которая была любопытна уже одним тем, что называлась „Когда наступит конец!“. С этими словами берлинские нацисты обращались к своим фольксштурмовцам. Зубов при свете фонаря пробежал её содержание:

„Если немецкий народ в этой войне получает тяжёлые раны, то это как раз подчёркивает необходимость того, что наши дети должны жить, чтобы они могли передать наследство, за которое мы сейчас с тройным напряжением сил должны бороться. Если мы этого не сделаем, то тогда наступит конец!“

— Вам лично очень нужно это самое наследство Гитлера? — прямо спросил чиновника Вендель, рискуя выдать себя той иронией, которая прозвучала в его раздражённом голосе.

Гюнше даже вздрогнул при неуважительном упоминании имени фюрера.

— Как вы можете так говорить! А что же ещё у нас остаётся? — пробормотал он, правда не слишком уверенно, и тут же сообщил, что в народе ходят разные слухи.