— Минуту! — Калерия Ивановна прислушалась, встала, на цыпочках подошла к двери в комнату со стеллажами, взглянула, лицо ее осветилось.
— Идите-ка сюда, — позвала она больше лицом, чем голосом, и улыбнулась.
Николай Николаевич встал, поправил волосы, дернул шеей. Подошел.
— Вот вам «доверие окрыляет».
В глубине комнаты, между темными стеллажами на фоне светлого окна стояли обнявшись дивная фея и её мальчик. Как и когда этот свин ухитрился туда проскользнуть — оставалось загадкой. Собственно, обнимала лишь фея: руки мальчика были заняты совсем иными делами. Коротенькое феино платьишко было задрано чуть ли не по пояс, виднелись сиреневые трусы.
Всё поплыло у Николая Николаевича в глазах, от головокружения он вынужден был ухватиться за косяк.
— Ну? — торжествующе спросила Калерия Ивановна.
Николай Николаевич повернулся и поплелся к своему месту.
Триумфатор вновь превратился в сверчка, но сверчка раздавленного, больного.
Как это часто после сильных потрясений случается, у Николая Николаевича остро схватило живот.
— Простите, молодые люди, — ласково сказала Калерия Ивановна.
В глубине комнаты — движение. Посыпались с полок книги.
— Еще раз прошу прощения, что помешала вашим неотложным делам, — сказала эта старая язва и с достоинством возвратилась к столу.
Николай Николаевич сидел, углубившись в чтение журнала. Большие уши его были напряжены: вот ребята ставят книги на место, поспешно, не глядя друг на друга.
Вот фея что-то тихо сказала, парень шепотом выругался: «Ч-черт!» Выходят вместе, вышли…
Запирают дверь.
Запирают открытый доступ.
Запирают навек.
— Спасибо, — прохрюкал над ухом у Николая Николаевича клятый свин.
Холодно звякнул о стекло стола ключ. «За что?» — вскрикнул маленький Николай Николаевич внутри большого мохнатого сверчка. Он хотел им добра, он всем хотел добра. Он никому не хотел зла, за что?
— Пожалуйста, — Калерия Ивановна была воспитанным человеком, она только проводила взглядом мальчика, не сказав больше ничего, и Николай Николаевич был ей за это благодарен.
Он знал, что дело его жизни загублено, быть может, на долгие годы.
Он знал, что теперь ему припомнят и пронесенные в зал книги, и пропавшие учебники.
Он знал, что за ним теперь будут следить, как никогда: придется отказаться и от выноса «на ночь» толстых журналов, и от многих других тихих радостей книжной жизни.
Но чего стоило всё это знание по сравнению с другим знанием, полученным им пять минут назад? О святые инстинкты, о извечный первородный грех…
Весь день и весь вечер у Николая Николаевича шипело в желудке. Он горбился над столом, смотрел в журнал сквозь двойные очки слез, почти не видя ничего перед собой…
После работы Николай Николаевич побрел, не замечая дороги, домой, и только внезапный холодный ливень привел его в чувство.
Он встал посреди коричневой лужи и, погрозив кулаком небу, громко сказал:
— Всё равно! Я буду бороться! Пусть инстинкты, мне всё равно! Вот.
Люди молча обходили его с двух сторон, не осуждая и не одобряя: не всегда полезно вникать в то, о чем кричат на улицах.
9
Кот серьезно выслушал Николая Николаевича, с трогательной деликатностью отворачиваясь, когда хозяин начинал плакать.
Плакать Николай Николаевич принимался дважды: первый раз — когда про Уайльда, и второй — когда про «за что». Вроде бы в комнате никого не было, и в то же время его слушали с сочувствием, это располагало к слезам.
О сиреневых трусиках бедный борец предпочел умолчать.
Ему было интересно, что Степан Васильевич, скажет, но рыжий гость не спешил выносить резюме.
— Ну, судьба, значит, что я к тебе пристал, — только и заметил он.
— А что такое? — встрепенулся Николай Николаевич.
— Да уж то… — уклончиво ответил кот. — Со мной всё веселее…
До полуночи они промолчали.
В двенадцать часов ночи Николай Николаевич по привычке обошел все помещения: кухню, ванную и туалет. Не то чтобы он боялся темноты: пустоты он боялся, это было бы точнее. Слишком много было в квартире места для одного. Раз пять или шесть проверил газовые краны: справлял вечерний ритуал одинокого человека.
Кот по-прежнему лежал на диване, то прижмуривая, то открывая глаза. Николай Николаевич постелил ему чистую простыню, взбил подушку, стал укладываться сам.
От одеяла Степан Васильевич отказался. Он, кряхтя, переполз на подушку и лег на нее пузом, вольготно раскинув хвост.