— Гудит! Ты слышишь, начальник, гудит! — кричит мне манси Яков и подбрасывает в огонь сушину, хоть ночь растаяла в рассвете. — Вер-то-лет!
Вертолет еще дрожит, колотится, раскидывает головешки и раздувает костер, но уже откинута дверца, и озабоченный пилот кричит:
— Быстрей! Да шевелись ты, солнцу и ветру брат! Гру-зись, с севера — шквал!
Мы грузим, швыряем тяжеленные ящики, затаскиваем обледенелую палатку, закоченевшую медвежью тушу, и вертолет тяжело, с разбега, поднимается над стылой рекой. Пересекаем хребет Маленьких Богов и хребет Большой Оленьей Лапы — заснеженные, оголенные, доступные всем ветрам и тьме, что надвигается с океана и скоро заполнит и долину Ягельной реки, и гору Снеговой Юрты. Под нами реки, заросшие тальником, по обледенелому болоту пробирается темное стадо оленей, оно колышется в клубах пара, и резкими тенями мечутся собаки. А потом кончается горная тайга с плешинками тундры, лес густо заполняет мягкие борта долин, сгибаются под ветром сосны и как-то по-родному теплеют острова кедрачей. Вот уже час проплывают под нами западины озер, и вот-вот, совсем скоро появится наш поселок, где мы перегрузимся на большой самолет, и тот примется глотать небо, разрывая облака.
Успели, такая удача! К поселковой пристани прилепился обшарпанный теплоходик, покачивается поплавком в загустевшей свинцовой реке. Я долго тряс тугое плечо пилота, тот выругался, но все-таки подсел рядышком с пирсом, не задев проводов и раскидав собак, и мы бегом, под капитанское рычание в мегафон, перекидали ящики в трюм. Кончилась навигация, и осипший капитан торопился покинуть приполярные широты. Что ж, пусть юный техник по воде сопровождает фауну и рудные пробы.
— Эй ты! Волосатенькая шпротина! — кричит мне капитан. — Войди-ка в каюту, Леха!
Каюта пропахла сигарой и «Шипром», теплым деревом и лаком, свежим бельем, и неуловимо, как-то робко дрожал здесь тонкий запах ландыша, струился холодноватой, родниковой чистотой, тревожно и необычно среди компасов, латунных приборов и хронометров. На столе откупоренный коньяк, истерзанный лимон и распластанная семга в россыпи брусники. Парок поднимался над миской разваристой картошки.
— Чего принюхиваешься?! — прохрипел капитан и заглянул себе за спину. — Вчера еще должен отдать швартовы, — крикнул капитан и наполнил длинноногие, но объемистые посудинки. — Шуга тащит. Перекаты взгорбатило. Штормит на Оби. Да начальство твое рацию дало — загрузить тебя. Помни мою доброту, Леха! Давай тост!
— Не будь кнехтом! — отвечаю ему, обсасывая лимон, а тот обжигает, скручивает губы. — Не спрыгни с румба, кэп! Не сядь на мель!
— Зна-е-ешь?! — хрипнул капитан, и широкое, почерневшее на ветрах лицо побагровело, а в гулкой груди булькнуло и треснуло — то ли смех, то ли кашель. — Откуда знаешь?
— Чего я должен знать? — пытаюсь подцепить ножом ускользающий грибок.
— А это?! — повел вокруг тяжелой лапой капитан, словно раздвигая каюту. На стене из-под новенького кителя цветасто струилось легкое платье, опадало складками в рябиновых кустах, из распахнутого чемодана свисали колготки, прикасаясь пяткой к импортному галстуку в пальмах и обезьянах, а над барометром с фотографии завлекательно улыбалась наша нормировщица Елизавета Крюкова, или, как называла она себя, — Элиза.
— Понял? — капитан чугунно опустил на стол кулак и раздавил брусничку. — Не будь кнехтом! — усмехнулся он. — Быстрый ты, однако, парень!
— Поздравляю! — выдавил я из себя, но это прозвучало так беззастенчиво лживо, что капитан внимательно вгляделся в меня. До самолета два с половиной часа, и, подлетая к поселку, хотел было по старой памяти забежать к Элизе Крюку, а она… она уже снормировала себе речного волка. — От души поздравляю!
— Ладно уж, — капитан коротким пальцем почесал заросший загривок, шумно втянул воздух широкой ноздрей и остро царапнул настороженным взглядом. — Это, Леха, для твоей лоции, — выдохнул он. — Предупредил, значит, тебя, что по фарватеру сменили обстановку — не для тебя там бакен зажигают. Лизавета сама мне сказала, что меж вами ничего вплотную не было.