— Отцеубийца, — шептались тени.
— Кровь от крови, плоть от плоти, дитя Рода…
— Убийца! Убийца!
Отец Волхвов открыл глаза, и в них клубилось пламя. Отец Волхвов сказал, что станет судить.
— Я кричал, что не виноват. Я говорил, что не хотел проклясть, что я не вкладывал воли. Я плакал, что он маму убил. А Отец Волхвов сказал, что нет во мне благодати.
— Он судил тебя… нечистым судом?
— Судом сил, — поправляет Чигирь.
Я повторяю послушно:
— Судом сил. Но если был суд сил, если ты в птицу превращён по суду, то должно ведь быть условие. Как Матушка сказала своему рабу, что отпустит его, когда засмеётся. Должно быть условие.
Чигирь молчит долго. И отвечает нехотя:
— Оно есть. Условие.
— И какое?
— Плохое.
— Я… не стану уговаривать. Но ты скажи мне всё-таки.
— Я повторял тогда много, что не виноват, — медленно говорит Чигирь. — И Отец Волхвов сказал мне, что я стану человеком, когда прощу сам и сам от всего сердца попрошу прощения, когда на колени встану, виноват или нет. Но я не стану перед ним извиняться. Пусть он сгинет без поминания, но нет у него права меня прощать, и я не прощу его тоже.
✾ ✾ ✾
Мне остро жаль сейчас, что Чигирь — не человек, а птица. Человека за руку взять можно, обнять, по плечу погладить. А птицу можно только в ладони качать, но это не то совсем, другое.
— Это всё… несправедливо, — говорю я и глажу пёрышки.
Парень в отражении кривится и морщится:
— Суд сил и не должен быть справедливым.
Это правда, я знаю. Суд сил на то и зовётся ещё нечистым, что он не суд больше, а решение. У кого есть власть, тот объявляет то, что пожелает, вот и весь закон.
Но то, как Чигиря судили — несправедливо как-то по-особенному. Как можно требовать простить? И у кого бы здесь просить прощения? Ясное дело, что Чигирю не нравится это условие, кому бы понравилось!
Это как если бы мне сказали, что я должна своему Роду в ноги упасть и сказать им большое спасибо за всё то, что они мне надарили, и за то, как далеко меня выгнали. Я не так уж и жалею теперь о том, что складывается моя судьба, но благодарить? За что бы? За трусость их, за чёрные ритуалы, за отводящие знаки, за то, что руками меня не трогали, за то, что всей заимкой ждали, когда я наконец-то умру? Благодарить — за это?
Во мне, должно быть, тоже недостаточно благодати!
— Давай изгоним его? — предлагаю я мстительно. — Пусть плачет в одиночестве на той стороне!
На мгновение в глазах Чигиря загорается что-то. Алчное, живое, человеческое. Но потом он обнимает себя за колени крепче и бросает глухо:
— Не.
— Да почему?! Он же…
— Ну вот и хватит с него.
Я открываю было рот, но потом закрываю. Если бы мне предложили проклясть мою родную заимку, я бы тоже не согласилась. Не потому даже, будто считаю, что они не заслужили, — заслужили, и ещё как! Но что-то во мне всё равно их любит, и причинять им боль мне самой было бы больно.
Так что я только глажу грача по перьям. В отражении я касаюсь пальцами его локтя, а он сидит, уткнувшись носом в свои колени, только вихры тёмные и свисают.
Я уродливая там, в отражении. Но на себя я не смотрю.
— Спица твоя серебряная… — бормочет Чигирь едва слышно, так, что я едва могу разобрать. — Это его спица. И гримуар, и склянки, и сумка. Я тогда ведовское всё схоронил, чтобы люди не растащили. Думал, может, вернусь…
— А это… когда было?
Я помню, как Чигирь привёл меня к старому пню за вещами. Лещина у дороги, а у обочины — разрубленная на несколько частей оглобля, вся уничтоженная колдовством. Сумку облюбовала плесень, а оставленный в ней хлеб стал трухой.
— Не помню.
— Совсем?
— По лету…
Мы встретились с Чигирём летом. Это выходит, не меньше года был он грачом, не меньше года носил в себе это проклятие и веление каяться. Но как здесь каяться, в чём? Что воля дрогнула, и слова стали чарами? Вину здесь увидеть легко, а раскаяться… раскаяться сложно.
— Слушай, — я вдруг вскидываюсь. — Ты же говорил, он дедом к тебе приходил, учил тебя! А это-то как? Когда?
— Почём я знаю? По моему времени — в прошлом.
— Он если дед, это он же уже мёртвый. Он же ненавидит тебя.
— Ха! Я его больше.
— Хорошо-хорошо, ты больше! Но всё-таки — как это?
Грач фыркает, щурится недовольно и встряхивается, на одном месте переступает. А человек в отражении отфыркивается от лезущих в лицо волос, проводит рукавом по лицу.