Выбрать главу

Я испытывал страшные перегрузки. Не мог ночью спать, днем бодрствовать, постоянно болело сердце. Я был на грани инфаркта. Тоня, я в этом уверен, своей трагической смертью спасла мне жизнь. Я это почувствовал, сердце болеть перестало. Тот удар темных сил, что предназначался мне, она взяла на себя. Есть невидимые силы, есть нехорошее их влияние, она собой меня закрыла от них, от их нехорошего влияния.

После смерти Тонечки я постоянно пребывал в состоянии, схожем с тяжелым сном. Из пут этого сна наяву я не в состоянии был выбраться, освободиться. Ощущение было такое, что нахожусь под гнетом тяжелого, невидимого пресса. Существовал бездумно, жил по инерции. Передвигался и занимался делами автоматически. Оказывался вдруг в институте (в театр ноги ни разу не привели), а как туда добрался, на чем, не помню. Возвращался домой, что-то ел, что-то пил, и только перед тем, как лечь в постель, понимал, что я дома.

В те дни меня дважды чуть не сбила машина.

После того, как из жизни моей исчезла Тонечка, я не знал, как мне дальше жить. Только тогда в полной мере я осознал, почему иной раз вслед за детьми, сразу же умирают и родители. Объяснить, пересказать этого нельзя, для того, чтобы понять это самому, понадобилось испытать нечто подобное на собственной шкуре.

Разумеется, положил я Тонечке в гроб и конфеты и цветы и даже дорогую английскую куклу, о которой она мечтала. Так получается, что для живых нам всего жалко, а для мертвых не жалко ничего.

Спиртного я на поминках не пил, ел мало, и вскоре слег, заболел. Симптомы болезни были схожи с очень сильной простудой. Тамарка лечила, ставила через день то банки, то горчичники. Поила меня молоком с медом.

Целую неделю, не снижаясь, держалась очень высокая температура. Жуткие, бессистемные кошмары терзали меня каждую ночь. Два из них я запомнил.

Снилась черная пустыня, бескрайние пространства и огромный, похожий на наш мавзолей, дом. И на этих бескрайних пространствах происходит нечто похожее на наши демонстрации трудящихся. Саломея танцевала «танец семи покрывал», сбрасывая с себя одну за другой кисейные накидки. Леонид, как птица, летал на своих красных крыльях и я во сне сообразил: «Красноперый – это же падший ангел». Тут же была и Бландина, у которой белые локоны на голове превращались сначала в косички, а затем в живых змей, двигающихся, шевелящихся. Тут же были люди изо всех стран, всех народностей; они держали над головой портреты Леонида, готовились к демонстрации. И тут же была конная милиция, в которой служили и негры, и китайцы, и русские. Вот только лошадки у них были ненастоящие, а деревянные, игрушечные, то есть конская голова, уздечка и палка, но все относились к ним серьезно, как к настоящим. И даже один милиционер, негр, мне пожаловался, что у всех кони «серые в яблоках», а ему досталась каурая. Я от него отбивался, отсылал с жалобой то к Саломее, то к Бландине, то к самому Леониду, насилу отделался.

Всем присутствовавшим в том сне было чрезвычайно жутко. Не только мне. Никто не мог понять, определить причину этого страха. Все боялись и не знали, чего они боятся. Всем было просто страшно. Очень страшно.

Второй кошмар был такой же сумбурный. Какой-то карнавал, праздник, все делают вид, что веселятся. И я вместе со всеми притворяюсь, что мне весело, но на душе у меня какая-то забота. И, наконец, угадываю, в чем она. Я во сне переживаю за Тонечку. Где она? Что с ней? Я ищу ее среди разряженной притворно веселящейся пестрой публики, и нахожу следы. Они приводят меня к зданию с железной дверью, и кто-то, наделенный властью, в белом халате говорит: «Да, она захлебнулась, но ничего страшного. Не переживайте. Приходите завтра, и мы ее откачаем». Я успокоился, поверил этому, в белом халате, а, проснувшись, ужаснулся. «Да как я, взрослый человек, мог успокоиться, услышав такую глупость. Нужно срочно бежать в больницу, принимать меры. Тогда она, возможно, останется жива».

И после этого вспомнил, что Тонечки уже с нами нет и причина смерти совсем не та. И возвысил я свой голос в беспомощном крике. И как-то вдруг, так же неожиданно, болезнь моя прошла. Исчез душивший днем и ночью кашель, и температура внезапно нормализовалась. Я хорошо спал, выспался, проснулся где-то в десятом часу и, грязный от пота, с всклокоченной шевелюрой, с недельной щетиной, собрался сходить погулять. Захотелось подышать свежим воздухом. Я был еще слаб, нетвердо стоял на ногах, покачивался из стороны в сторону, как пьяный, но почему-то твердо уверен был в том, что болезнь не вернется.

Уверенность моя была подкреплена замечательным сном, который излечил и успокоил меня. Приснилась Тонечка в нарядном платье, рядом с ней тот самый мальчик, которому я подарил в метро золотую рыбку. А с ними была та самая рыбка золотая. Та, да не та. Она плавала по воздуху, как по воде, и чешуя у нее была мягкая, словно плюшевая, мягкая и теплая (я сам гладил), дети гладили ее, как собаку. Размерами рыбка была такова, что дети вполне могли на ней кататься, чем, собственно, и занимались. Эта рыбка говорила человеческим голосом, что никого, и меня в том числе, не удивляло. Я осмотрел ее со всех сторон, эту диковинную прелесть, словно собирался покупать, и вдруг, опомнившись, как родитель, снабдивший своего ребенка в пионерский лагерь дорогими шоколадными конфетами и дорогой английской куклой, стал допытываться у Тонечки:

– А где же кукла? Где конфеты?

Как же весело и заразительно все трое надо мной смеялись, какие же были счастливые! Они знали, конечно, то, чего я не знал, да и знать не мог. Я и не допытывался, мне было хорошо уже и оттого, что весело им. Душа моя пела. Они там были не одни, было много детворы, были удивительные дороги, и они меня звали с собой, чтобы показать что-то невероятное. Я сначала согласился, пошел, но вдруг почувствовал, что идти не могу, тяжесть давит на плечи. Встал на колени, но даже на коленях мне было тяжело передвигаться в их изумительном детском мире. Они там чувствовали себя уверенно, чувствовали себя хозяевами. И я, порадовавшись за них, сказал: «Рад был повидаться, пойду-ка я домой». И я проснулся. Проснулся, и в теле своем еще какое-то время ощущал то самое состояние тяжести, в котором находился во сне. И прямо на глазах моих это состояние тяжести из моего тела выходило и улетучивалось. И, как только улетучились последние физические ощущения того мира, я стал себя ругать за то, что не пошел с детьми туда, куда они звали, не посмотрел, где они живут, как устроились, хотя и так было ясно, что живут хорошо.

Этот сон меня излечил, успокоил. Я держал во сне Тоню за руку и ощущал тепло ее руки. Мальчик, совсем негрустный, рыбка, говорящая, на которой можно кататься по воздуху. Что за прелесть сон! Какой удивительный мир!

Я был уже одет, обут и собирался выходить, когда входная дверь открылась и в квартиру вошла Тамара. Она вернулась из магазина и была с покупками. Мы прошли с ней на кухню, сели за стол. С минуту сидели молча, глядя друг на друга, а затем она встала, поставила чайник на плиту и стала выкладывать из сумки продукты.

Она очень повзрослела за эти дни. Какая-то черная немощь прицепилась к ней, высушила душу и тело. Эта немощь не давала ей плакать, губила ее на корню. Тамара ни на похоронах, ни после похорон ни одной слезинки не проронила. Я думал, сойдет с ума. Теперь же, на кухне, мне стало так ее жаль, что, казалось, сердце от сострадания разорвется на части. Не зная, как выразить свои чувства, я стал рассказывать хороший свой сон. Я рассказывал его подробно, она слушала очень внимательно.

Закипел чайник, я хотел встать, снять его с плиты, но так мне сделать этого и не удалось. Тамара не позволила. Как только я привстал, она пронзительным, натянутым, как струна, голосом спросила:

– А…а. Теперь ты меня прогонишь? Да?

Она произнесла все это очень быстро, боясь не успеть досказать, возможно, решив, что поднимаюсь я для того, чтобы уйти из дома и не возвращаться в него до тех пор, пока она не уйдет. Из-за того, что она так быстро и так эмоционально задала свой вопрос, я долго не мог вникнуть в его суть, не мог понять причин этого ее страха, такого болезненного напряжения.

Повисла гнетущая пауза. Но, как только вник и разобрался, тут же ответил:

– Нет, что ты. Не прогоню. Мы теперь всегда будем вместе.

Далее случилось следующее. Тамарка с протяжным воем, перешедшим в рыдание, кинулась ко мне в объятия и полезла с головой под пиджак, тыкаясь головой в подмышку, как слепой котенок, ищущий мамкину титьку. При этом она обнимала меня и прижималась с такой силой, будто кто-то должен был сейчас войти и отрывать ее от меня. Я крепился, крепился и не выдержал, тоже вслед за ней разрыдался. В таком состоянии и положении мы и находились довольно продолжительное время. То она успокоится, я заплачу, то наоборот.