– Девушка, у вас закурить не найдется, – обратился я к ней.
– А вы, молодой человек, я знаю, не курите, – смеясь, ответила она.
Мы поздоровались, посмеялись над шуткой.
– Хорошо выглядишь, – сказал я.
– Ну, так. Я же замуж вышла.
– За того латыша, с которым я в последний раз тебя видел?
– Латыша? А-а. Нет. Латыш – это было так, в шутку.
– Понимаю. Сам когда-то шутил.
– Правда, муж мой безработный.
– Это не беда. Не был бы беспутным. Ты его обнимай покрепче, слов ласковых побольше говори, а то скажет потом «Сама виновата». – Говоря все это, я шутил.
– Спасибо. Спасибо тебе за совет, – серьезно отвечала она мне, и я видел, что она действительно слова мои «мотала на ус». – Я побегу?
– Беги.
Она побежала. Все торопились куда-то. Галустян – распить бутылку водки, театроведка – к безработному мужу. Одному мне спешить было некуда. Впереди были приятные встречи, приятные беседы. Я ходил по Москве и наслаждался созерцанием нового. А нового в столице было много. Весь город был в лесах, строили новые дома, реконструировали старые. В переходах, по всем стенам стояли псевдонищие с табличками, сделанными профессиональной рукой. Запомнилась девочка семи лет, на шее которой висела явно чужая картонка: «Помогите. Жить негде, я беременна». Чувствовалась за всеми этими «нищими» сильная организация с централизованным управлением.
Вспомнил «Трехгрошовую оперу» Брехта. Тамарке теперь никто бы не позволил заниматься самодеятельностью.
По вагонам метро, вместе с бесчисленными попрошайками: «Мы не местные», переодетыми лжемонахами, собиравшими пожертвования якобы на восстановление разрушенных монастырей, ходили продавцы. Продавали все: зубные щетки, гелевые ручки: «Ручка пишет без клякс и ошибок на пяти европейских языках», пальчиковые батарейки: «Еще тепленькие, прямо со склада», мешочки с лавандой: «От моли и бессонницы одновременно».
А когда я сел в пригородную электричку, шедшую по городу, для того, чтобы проехать пару остановок, то стал свидетелем еще более занимательного концерта.
По вагону шла нескончаемая очередь из певцов, продавцов и попрошаек. Цыгане пели: «Не хочу я четыре стены, пол и потолок. Дайте мне неба, дайте мне хлеба, дайте воды глоток» (а однако ж, просили денежку). Вслед за цыганами шли продавцы мороженого и шоколада, газет и сборников кроссвордов. Вслед за ними шел контроль, который ничего не боясь и никого не стесняясь, брал деньги с «зайцев» в свой карман, без штрафных талонов. Москва сильно изменилась за время моего отсутствия.
Произошла и совсем неожиданная встреча. На станции «Киевская» Арбатско-Покровской линии встретил Саломею. Я поднимался по каменным ступеням, шагая на переход, и вдруг заметил ее, разгуливавшую по перрону в ожидании поезда. Глаза наши встретились. Я ей жестами показал, что сейчас спущусь, она закивала головой. Мы сели на деревянную скамейку, заговорили.
– Странно, – сказал она, – никогда не смотрю туда, а сегодня как кто взгляд направил.
Говорить особенно было не о чем, все личные темы были под негласным запретом. Я спросил про дядю и тетю.
– Татьяне Николаевне врачи отняли ногу, она теперь у нас, в городе живет. А Андрей Сергеевич умер.
– Как умер? – ужаснулся я такому известию. – Хотя болезнь жены его, наверное, доконала. Весь уклад жизни сразу поменялся.
Саломея посмотрела на меня внимательно, как бы соображая про себя, шучу я или и впрямь так думаю. Когда уверилась в том, что не шучу, сказала:
– О каком горе ты говоришь? Как только Татьяну Николаевну положили в больницу, он сразу же на все село песни запел. Ему говорили: «Ты бы хоть так явно не радовался». Он думал, что она вот-вот умрет, и тогда он захолостякует, женщину себе заведет. А вон оно как получилось. Тете ногу отняли, но осталась жива. А у него рак желудка, и он из здорового стокилограммового бугая за три месяца высох в щепку и умер. Невеселые, в общем, новости.
Саломея очень изменилась и, к сожалению, далеко не в лучшую сторону. О чем бы я с ней не заговаривал, она совершенно меня не понимала. Обиделась на сказанное ей «Вы», сказанное более для артистизма и разнообразия речи, нежели как серьезное обращение. Это был совершенно чужой человек. Я не мог с ней сойтись даже в мелочах. Точнее сказать, как раз к любой мелочи и придиралась. Все мои попытки хоть как-то поддержать беседу обрубала на корню. Разговор не клеился. Каким-то невообразимым образом из людей, когда-то умевших читать мысли друг друга, мы превратились в полнейших антиподов.
Очень скоро я стал ощущать глубокую душевную подавленность и в этом состоянии на вопрос «Изменилась я? Постарела?» я, со всем своим простодушием бухнул: «Да».
Что же после этого началось! Она стала оправдываться, говорить, что совсем недавно болела, и с тех пор еще не пришла в себя. Полезла в сумочку, достала тушь для ресниц, тени, пудру, помаду, стала при мне краситься, пудриться. Все это делала быстро, судорожно, с каким-то страхом не успеть, опоздать. Как будто должно было с ней случиться что-то страшное, если она за эти двадцать секунд не успеет привести себя в порядок.
Тут, в ее хозяйственной сумке некстати звякнули бутылки. Она от этого звука как-то болезненно сжалась и принялась оправдываться, говорить, что это не спиртное. Полезла в сумку, достала, показала мне бутылку с кефиром. Затем снова вернулась к прежнему своему занятию, то бишь стала краситься, пудриться.
Зря она старалась. Я, конечно, этого ей не сказал, но того, что в
ней пропало, невозможно было вернуть никакими помадами, тенями и красками.
– А теперь? Как теперь? Лучше? – беспокойно спрашивала она.
– Лучше, – солгал я.
Она поверила и успокоилась. Принялась рассказывать о том, что всерьез увлеклась психологией, психоанализом, изучает труды Юнга и Фрейда. Я посидел с ней еще какое-то время для приличия, послушал ее, а потом извинился, сказал, что меня ждут и ушел.
Она в своей путанной и сбивчивой речи, несколько раз упоминала о том, что «теперь, после разговора с Тарасом, ты меня, конечно, понял и простил». Что я должен был понять? Что простить? Она повторяла эти слова, как заклинание, но обратил я на них внимание лишь тогда, когда с ней расстался.
Я не поехал домой, как предполагал, а поехал к Тарасу. Мы собирались к нему с Тамаркой завтра-послезавтра, но встреча с Саломеей изменила мои планы.
Тараса я нашел в добром здравии. Одет он был в шелковую рубашку цвета молодой зелени, расшитую золотой нитью. Жил он теперь не один, а с женой, которая встретила меня, как родного, радушно и весело. В их семействе ожидалось скорое прибавление, жена была в положении. Была она необыкновенно приятной и, если позволительно так будет выразиться, уютной женщиной. Одним присутствием своим вносила покой и умиротворение. В руках у нее все спорилось и делала она все спокойно, без суеты и лишних хлопот.
Я порадовался за Тараса, именно такая жена ему и была нужна. А ведь совсем еще недавно я получил от него такое письмо: «Я боюсь влюбиться, боюсь жениться. Знаю, точно знаю, что без любви жениться не смогу, а женившись по любви, не смогу ни о чем, кроме как о жене, думать. Перестану писать, а это для меня равносильно смерти. Нет. Не хочу ни любви, ни свадьбы. Хочу писать и только писать.
– Ты знаешь, она внимательная, – как бы оправдывался Тарас за свое последнее письмо. – Зимой простынь горячим утюгом гладит, чтобы теплая была. следит за мной, за моим здоровьем.
Я помогал накрывать Калещукам на стол и тарелки расставил на равном удалении друг от друга. Равно, как и стулья.
Сели за стол. Жена Тараса посмотрела на мужа, хотела его о чем-то спросить, но не решилась. Он понял мотивы такого ее поведения и сказал:
– Конечно. Иди, садись рядом.
Она тут же придвинулась к нему почти что вплотную. Он ее обнял и поцеловал в щеку. Они сидели рядом, светились счастьем, я был искренно рад за них.
Тарасу она писать не мешала, хватало мудрости понять, что для него работа всегда на первом месте. Конечно, временами в жизни мужа занимала первое место и она, но этим не злоупотребляла, не пользовалась, не старалась такое положение вещей закрепить навсегда. Была добрая и чуткая. К тому же унаследовала огромное состояние.