Я еще обратил внимание на то, что перед тем, как вести меня к сыну, Фелицата Трифоновна искала ключи, как будто собиралась везти меня на машине.
Ключи, как выяснилось, были от новых, вставленных в комнатную дверь замков. Комната Леонида теперь запиралась снаружи. В тот момент, когда она замки отпирала, я почувствовал неприятный холодок в затылке, и у меня как-то разом пересохло во рту. Фелицата Трифоновна оказалась права, лучше бы я его таким не видел. Я оторопел.
Ну, во-первых, следует сказать, что комната его превратилась в тюремную камеру. На окне была решетка, но не в клеточку, а в виде художественной картины. Из железных прутьев по центру свварена голова орла, а его раскрытые крылья сделаны не то в виде рыболовецкой сети, не то в виде паутины. Эти крылья и закрывали все окно. Такая вот художественность, и сквозь нее били закатные лучи солнца. И в этом свете закатных лучей стоял Леонид. Он стоял в той самой позе, как и на фотографии, где представал взору в виде демона.
Он и теперь был голый, обмазанный, и с крыльями за спиной. С той лишь существенной разницей, что крылья были общипаны, обмазан был собственным калом и выглядел далеко не красавцем, а совсем наоборот. Вонь в его комнате была нестерпимая, окно не открывалось, нечистоты не убирались. Он был как узник, запертый в четырех стенах. Мебели никакой не было, на полу была постлана клеенка, а на клеенке стоял безумный Леонид. Повязки на голове у него не было, он был наголо обрит, очень сильно изменилось лицо. Височные кости раздались, все лицо или отекло или опухло, было одутловатым.
Леонид смотрел на меня невидящими глазами. Из открытого рта шла обильная слюна, которую он не сглатывал. Эта слюна текла по его подбородку, тонкая, липкая; длинными, прозрачными нитями спадала она на грудь, свисала до самого живота.
– Так он совсем в себя не приходит? – спросил я.
– Неделю назад мычал, махал руками, – отвечала Фелицата Трифоновна. – Я думала, что пришел в себя, просит крылья. Надела ему их на плечи, а он вон что вытворяет. Обмазался дерьмом и все перья из крыльев повыщипал. Куда теперь крылья девать? Только на выброс. А какие были шикарные!
Крылья действительно, были хороши, совершенно как настоящие, видимо, талантливый мастер их делал. Изготавливались они для какого-то дорогого спектакля, или же были позаимствованы с самого «Мосфильма». Воочию увидел я их впервые, а до этого созерцал их на фотографии, так поразившей мое воображение. И вот теперь – горы красных перьев, валяющихся на полу, и Леонид, обмазанный калом, в общипанных крыльях падшего ангела. Сердце сжалось от боли от необъяснимой тоски по тем светлым годам, когда все мы грезили, любили, мечтали.
Меня охватил ужас. Испражнениями из комнаты несло так сильно, что мне пришлось закрыть нос рукой и отвернуться. На что Фелицата Трифоновна удовлетворительно закивала головой, дескать, сам напросился, а я предупреждала.
Я смотрел на Леонида и недоумевал, как мог красавец, человек с внешностью Аполлона вдруг взять да превратиться в такое жалкое бесформенное существо. В глазах его не было и проблеска прежних страстей, ни малейшего намека на мысль. Они были пусты. А казалось бы, совсем еще недавно он видел себя хозяином всего мира, хотел погубить род человеческий, «землю об колено, как гнилой арбуз». И вот мир, как стоял, так и стоит, земля вертится, люди живут своей жизнью, а его, того Леонида, уже нет. Погубил-то, выходит, только себя.
Прибежав от Леонида домой, я прижался к Тамарке и не мог успокоиться. Меня трясло. Тамара обнимала, согревала своим теплом и отогрела. Отогрела любовью, нежностью.
Утром, прийдя в себя, я заплакал. Не зная, в чем дело, только от вида моих слез, заплакала и Тамара, а следом за ней и ребенок. Я перестал плакать, встал перед Тамаркой на колени, уткнулся головой в фартук, обнял ее и позавидовал самому себе. Есть где спрятаться, где укрыться, есть дом, есть запах пирогов, есть родные люди, любимые и заботливые. А там – грязь, вонь, и в центре всего этого – обезумевший Леонид. «Владелец заводов, газет, пароходов».
Два дня я ходил сам не свой, не ел, не спал, к жене не прикасался. Она обижалась, говорила: «Ты меня разлюбил». Я ей не говорил ничего про Леонида, потому что знал ее чрезвычайную восприимчивость ко всему подобному.
На исходе второго дня я все же решился и в щадящих красках обрисовал бедственное состояние своего друга. Я предложил взять его к нам домой.
– Не надо. Он будет ко мне приставать, – возражала Тамара.
– Не будет. Он уже не тот. Он болен. Он несчастен. Нельзя допустить, чтобы он пропал, как та собака под мостом. Он там, у матери своей сгниет.
– Не надо! – умоляла меня Тамарка.
– Надо! Надо взять! – убеждал ее я, ее и себя одновременно. – Ему там плохо. Ему нужен уход, а мать за ним не ухаживает, не смотрит.
– А ты? Ты будешь ухаживать? Будешь смотреть?
– Попробую, – неуверенно промямлил я.
И, тут же, подумав и взвесив все, исправился и твердо сказал: «Буду!».
Убеждать пришлось еще долго, наконец, жена смягчилась.
Когда пришел я к Фелицате Трифоновне второй раз и поведал ей о своем желании вязть Леонида к себе, чтобы осуществлять за ним более старательный уход. Она мне ответила:
– Окстись, какого Леонида? Я его вчера сожгла.
– Что? Как сожгла?
– «Как, как». Конечно же, не так, как Джордано Бруно. В печке сожгла. Называется «крематорий». Ты ушел, я в тот же день перевезла его в больницу. А из больницы позвонили, сказали: «Все. Преставился». Не от лома, так от наркотиков бы умер. Ты-то давно его не видел, а я в последнее время и не знала, что с ним делать. Этих торговцев наркотиками надо, как в Китае, прилюдно, на стадионах расстреливать. Так о чем я, собственно? Да. Позвонили. Сообщили. Думаю, что мне с ним возиться? А у них там свой крематорий… Я и так убиралась за ним около месяца. И сожгли. А пепел, я думаю, лечше по ветру, как в Индии. Зурик ваш, кришнаит, говорит, что это для души умершего благоприятнее всего.
– Это вы шутите?
– Какие шутки? А кому урна с прахом нужна? Савелий женится. Я вот тоже, посмотрю на него, да и тряхну стариной, выйду замуж. Ты, что ли, ходить к нему на кладбище будешь? У тебя жена, ребенок маленький, на кой ляд тебе все это надо? Давай, Дмитрий, не будем играть в благородство. Получил мой сынок, что хотел. Пожил в свое удовольствие, хватит. Одних честных девчонок сколько испортил, сослуживца ножом зарезал, из матери, которая его родила, выкормила, да от расстрела спасла, чуть было проститутку не сделал. Ты знаешь, к чему он меня принуждал? Не знаешь. К такому, что и слов не подберешь. И с Азаруевым спать заставлял. Это как? Кто за это должен отвечать? Он должен. Так что получил то, что заслужил. Я от тебя скрывать не стану. Как только врач мне объявил, что в нормальное состояние он не вернется, будет жить дурачком, растением, точно так, как сорняк на заброшенном пустыре, я сказала: «Сожгите». И Леньку сожгли. Шестьсот долларов взяли, проклятые гиппократы. Конечно, не заживо, умертивили сначала. Чего ты так смотришь? Ты лучше вспомни, как он насиловал меня на твоих глазах, как ты хлебную крошку потом проглотить не мог, убежал. Вспомни, сколько крови живой он из меня повысосал, а та, что осталась, все по его же вине испорчена. Свое милосердие, Дима, оставь-ка себе, пригодится еще, век долгий. А о нем забудь. Нет больше Леонида Москалева. Был и весь вышел. Пусть будет так. Пусть даже следа на земле от него не останется. И ты не осуждай меня, не сомтри, как на зверя. Я не зверь. Я мать зверя. Я ему жизнь дала, я и точку поставила в его биографии. А если как на духу… Эту точку должны были бы поставить там, в армии. Остался бы в памяти хорошим человеком. А я ему пакостнику, вон, на сколько лет жизнь удлинила. Да и не я, в конце-то концов, его ломиком.
– В конце концов, вы, – вырвалось у меня.
– Да нет же. Я тебе говорила! – не вникнув до конца в смысл мною сказанного, возвысила голос Фелицата Трифоновна. – Когда бы ломик был в моей руке, то я б уж наверняка! Так, чтобы потом на клеенку не гадил…
– Простите, – остановил ее я, не в силах больше выслушивать это.
– Чего там, ступай, Бог простит. Я сама тороплюсь. Поеду к подруге. Я ей третий раз обещаю приехать, и никак не соберусь. Я ей, в свое время, много добра сделала, с квартирой помогла, полгода уже не виделись.