Свет померк, тьма заволокла большую часть собора, и фигуры мозаики стали неразличимы. Я кричала от ужаса и от желания освободиться от неминуемой, невыносимой кары. Музыка смолкла, а я не могла в это поверить. Она все звучала и звучала у меня в ушах, словно по инерции. Я внутренним слухом восполняла недостающие звуки, внутренним зрением восполняла недостающие фигуры, невидимые в темноте. Теперь я превратилась в мотор, дающий движение всему, что происходило. Я сама была и светом, и генератором звуков, сама командовала событиями. Страх сменился ощущением всемогущества и силы, которое выплеснулось в долгом раскате смеха. Смех окончательно заглушил музыку, погрузил собор во тьму и растворил в этой тьме рисунок розетки. И наступила тишина. Потом послышалось тихое постукивание палки. Я вгляделась получше: орган исчез, а дверь портала, наконец, открылась, впустив поток синего света, и сбор осветился кобальтом ночного неба. Органист ощупью нашел выход, и звук его палки долго затихал вдалеке. Я поднялась, ошеломленная, опустошенная, и, не глядя больше на мозаику, которая вновь обрела прежний, такой знакомый, вид, побрела к выходу. Выглянув наружу и увидев клочок неба над площадью, я поняла, что синева была предрассветной. Я опустилась на ступеньки лестницы музея напротив соборного фасада и колокольни и смотрела на темные окна своего дома. А потом кто-то взял меня под руку и распахнул передо мной входную дверь.
Мне дали понять, что я счастливица, но никогда не понимала до конца своего счастья. Меня предупредили, что у мозаики есть два направления: одно от первородного греха ведет к спасению, другое же, противоположное, на первый взгляд заставляет тебя повернуть назад, а на самом деле приводит к первопричине всего сущего, к основанию, не имеющего корней, дерева, чей ствол держат загадочные слоны.
Я вышла из портала, возвращаясь назад этой дорогой, и в смятении и тоске пыталась понять, почему я оказалась здесь, и кто подверг меня этому испытанию. Подумав о слепом органисте, игравшем Франка, я вспомнила, что в детстве слушала эту пьесу в амстердамской церкви. Тогда со мной была мама. Кто-то привел меня к вратам ада, а потом помог выбраться. И неважно, что я не в себе, и уже потеряла всякую надежду вынырнуть из сна и избавиться от мозаики, меняющей цвета.
Когда я увидела кобальтовое небо, поняла, что могу выйти, и что внешний мир ничуть не изменился, я смирилась со своим предназначением, которое уже начала угадывать. И тогда я вспомнила, кто говорил мне об органисте из собора, вспомнила тот день, когда весь мир замер, и даже дети замолчали, вспомнила застывшее море и слепого незнакомца, может, того самого, что играл в соборе на возникшем из пустоты органе. Я вспомнила слова Ахмеда.
И я задумалась над своей судьбой и над ее связью с судьбой города: может быть, откровения соборной мозаики помогут, наконец, собрать мозаику моей жизни, чей рисунок не менее загадочен, чем фигуры падре Панталеоне.
Никто не понял, почему юноша, вместо того, чтобы радоваться возвращению домой, задумал снова уехать, и на этот раз навсегда. Никто не понял, почему он спешил, чего боялся, словно не желая больше видеть этого города, обращенного лицом на Восток. Он никому не сказал, куда едет, сел на первый попавшийся корабль. Доплыть до Испании ему было мало.
Он добрался до Голландии. Так рассказал бывавший там купец. И кто-то спросил его, не сошел ли с ума тот юноша, ибо он нашел способ огранки алмазов.