Все это обратило на меня внимание нашего руководителя протоиерея Богоявленского, магистра богословия, церковного писателя (очень умного, хотя и фанатически верующего человека), эмигранта из Гатчины, бывшего одно время до революции сотрудником известного мракобеса Иоанна Кронштадтского.
Однажды после заседания кружка Богоявленский предложил мне остаться для «серьезной беседы». И сказал:
— Видишь ли, Шуренька! Мы стареем, а дело церкви должно жить. Нужна нам добрая смена. И вот благотворительное общество «Помощь бедным» при нашем соборе решило учредить при православном отделении богословского факультета Тартуского университета стипендию для одного русского студента. Что бы ты сказал, если бы я предложил ее тебе? Ты еще гимназии не кончил. Время подумать есть. Ты мне сейчас ответа не давай, а думать — думай крепко…
Долго беседовал он со мной о высоких задачах пастырства. Утешать. Отирать слезы. Помогать людям находить выходы из тупиков жизни. Поддерживать отчаивающихся. Давать внутренний стержень, зарождая в людях желание жить и бороться за лучшее, за правду…
Домой я шел в полном смятении мыслей. Так неожиданно было для меня это предложение. Ведь ни разу до этого не приходила мне в голову подобная мысль. Мое религиозное мировоззрение укрепилось и четко оформилось. Но себя я мысленно видел лишь честным человеком и добрым христианином, способным осуществлять высокие идеалы добродетели только на светском поприще. И лишь колебался, какой путь мне избрать: естествоиспытателя, или геолога, или же попытать силы на литературном поприще. И вот передо мной открывают еще один путь. Путь, о котором я никогда не думал…
Жизнь показала мне к этому времени немало теневых своих сторон. Видел я семьи, изгоняемые из квартир за неуплату квартплаты, нищих, проституток. Видел «рынок рабов», как в буржуазной Эстонии называли биржу по найму малолетних пастухов и рабочих на хутора «серых баронов» — кулаков. И сам я в поисках заработка чуть было не стал таким «рабом». Знал борьбу за кусок хлеба… Знал, что в церковь идут с горем, нуждой, скорбью, заботой, страданием. И был убежден, что она поддерживает благотворительность, призывает людей помогать друг другу и сама помогает им. А цену и действенность этой помощи понять и оценить по существу я тогда не умел. Не мог за проповедью примирения с условиями повседневной жизни, примирения с царящими в жизни неравенством и эксплуатацией разглядеть роль церкви как опиума, усыпляющего стремления человека к завоеванию прав на подлинно счастливую, свободную от угнетения и неравенства жизнь, как «духовной сивухи», в которой человек приучается топить и заглушать пробуждающийся время от времени в нем протест против несправедливости власти немногих над многими, царящей в мире, разделенном на антагонистические классы. Нет, церковь казалась мне тогда подлинным прибежищем «всех труждающихся и обремененных», «матерью, отирающей слезы всей земли». И встать в ряды таких «отирателей слез» казалось почетным.
Там можно было проповедовать, звать к добру, взаимной любви, и к этому я чувствовал в себе способности. Там можно было стать преподавателем «закона божия». А перспектива стать учителем мне всегда казалась привлекательной. Таковы были «за», которые были почти сразу же мною осознаны… Против них разместились мои тогдашние «но»…
Одним из первых моих «но» были ряса, долговолосость и бородатость как внешние атрибуты священнослужителя. Сколько здесь нарочитости, бессмысленного преклонения перед давно изжившими себя обычаями древности! Я простодушно поделился этими сомнениями со своим духовником. В ответ услышал рассуждения об уважении к традициям, о том, что это «неизбежные принадлежности церковности» в глазах «простого народа», отражение «вечности церкви» среди быстро меняющихся мод «мира сего»… О том, что не следует отгонять от церкви народ, «простецов», живущих только привычными обрядами, а не сознанием сущности веры, ломкой хотя бы и явно нелепых, но ставших привычными обычаев, таких, как ряса, длинные волосы, целование рук и т. п. Я не понял тогда, сколько презрения к «простецам» было в объяснении пастыря-интеллигента, и с грустью примирился ради высокой цели с неизбежным злом. Но должен сознаться, что никогда не полюбил рясы и носил ее только в случае крайней необходимости…
Большим «но» явились для меня также театральность богослужения и молитвенное словоблудие православия.