Родился я в религиозной семье и веру в бога воспринял столь же естественно и неизбежно, как своих собственных родителей. Жили мы тогда в деревне Огородники Калинковичского района Гомельской области.
Вскоре началась Отечественная война. Отец ушел на фронт и погиб. Белоруссию оккупировали гитлеровские полчища. Наша деревенская жизнь, и без того не очень-то бурная, совсем притихла. По вечерам опасливо собирались по хатам — кто поговорить о тяжких временах, кто вспомнить родственников и друзей, ушедших на фронт или в лес, к партизанам, а кто-то помолиться господу богу, как им казалось, единственной надежде во всех бедах.
Помню, как примерно с трех лет мать водила меня в молитвенное собрание христиан веры евангельской — пятидесятников. Всего в деревне и на окрестных хуторах их было человек тридцать. Руководила ими сестра моего отца. Иногда в молитвенном собрании появлялся и Петр Журавель — пресвитер калинковичской общины, в которую входили группы верующих подобно нашей, обосновавшиеся в разных деревнях района.
Первой моей книжкой была Библия. По ее иллюстрациям, да еще по разговорам взрослых, у меня и складывались первые представления о мире, о жизни, о добре и зле. Бог казался мне идеальным человеком, одновременно похожим и непохожим на знакомых мне людей. Похожим — чисто внешне, мой разум отказывался представить себе какой-то дух. А непохожим — потому, что он обладал таинственными, недоступными моему пониманию свойствами. Жил бог, по моим понятиям, где-то высоко на небе, все знал, за всем наблюдал и управлял.
В молитвенных собраниях мне было интересно, хотя проповеди я тогда еще не воспринимал. Но от посещения богослужений, от библейских текстов, от разговоров взрослых во мне постепенно крепло чувство защищенности благодаря нашей вере от мирских бед. Позднее, когда я стал взрослеть, это ощущение перешло в уверенность в избранности и своей и своих единоверцев. Может быть, этого и не случилось бы, если бы окружающие относились бы к нашей религиозности с большим пониманием. Но и в деревне и даже в школе среди учителей находились люди, не способные удержаться от насмешки над нами и нашей верой. «Ну как, святые, скоро на небо полетите?» — это было, пожалуй, самой распространенной и безобидной «шуткой».
Были, конечно, и такие, как наш учитель Ананий Петрович. Помню, как, ставя мне пятерку за ответ, он с сожалением и остро запомнившейся грустью сказал: «Жаль только, что эта пятерка тебе на самом деле ни к чему, — ведь приобретаемые знания не помогают тебе разобраться в том, где подлинная истина, а где лишь обманчивое подобие ее…»
«Губишь ты, Леня, свое будущее», — не раз повторял он. Его слова отзывались во мне сомнением в своей правоте. Но то, что было заложено с детства, то, что выделяло меня и моих единоверцев из «греховного» мира, каждый раз оказывалось сильнее. Да и насмешки делали свое дело. Я все больше и больше убеждался в правоте проповедников, которые говорили, что мы избранный Христом народ и поэтому каждый из нас должен быть готов принять сораспятие — ибо сказано Христом: гонимы будете во имя мое. И конечно же все насмешки над нами и всякую мелкую обиду, неприятности, каких в обыденной жизни хватает у всех, я воспринимал весьма остро — как приметы гонения и вместе со своими единоверцами готовился к сораспятию. Оно представлялось мне торжественным и героическим актом. Поэтому особенно нравились мне в школе рассказы о Зое Космодемьянской, о Павлике Морозове, короче, истории о героической смерти, принятой во имя идеи. Всю же остальную школьную программу я воспринимал так, как объяснили мне в общине: бог сотворил землю и всю Вселенную по своим законам, а ученые постепенно открывают лишь наиболее простые из этих законов, — вот их-то и проходят в школе. А то, что при этом учителя утверждают, что бога нет, так это потому, что высшие, божественные истины доступны только избранным.
Возможно, что учеба в школе как-то и повлияла бы на меня, если бы с раннего детства и мать, и старшие «братья» по вере не внушали мне, что общаться с неверующими грех, что надо быть всегда готовым к тому, что в любой день и час все неверующие могут погибнуть за свои грехи и безбожие, а истинно верующие, то есть мы, христиане веры евангельской, будем выведены, как евреи из Египта, в другие места, где откроется новое государство— без Советской власти и социалистического строя.
Конечно, у меня не было и не могло быть никаких претензий ни к Советской власти, ни к социалистическому строю, за которые отдал жизнь мой отец. Но я уже знал, что наши молитвенные собрания устраиваются тайно, что о них ничего нельзя говорить посторонним, иначе, как утверждали старшие «братья» и «сестры», всех нас подвергнут пыткам за нашу веру и отправят в холодную и страшную Сибирь. Поэтому нет ничего удивительного, что я с опаской относился не только ко всему, что хоть в какой-то мере олицетворяло собой официальную власть, но и ко всем неверующим вообще, как к исчадиям греха, уже осужденным на гибель. И конечно же «исхода» в благословенные земли ждал, как осуществления самой заветной мечты.