Выбрать главу

Царь налил из штофа в чарочку, поставил штоф, взял мелкую тарелку и положил в нее из длинного блюда ломтик ветчины, потом подумал и — выудил дырявой ложкой огурчик из рассола в жбане. Огурчики были нежинские, малосольные, парниковые. Делал все это он с некоторым стеснением, как будто и сам пришел в гости к царю. Выпил чарку, хрустнул огурцом, взятым перстами, положил на тарелку, стал небыстро есть бледную ветчину, держа тарелку на весу. Все вокруг закусывали почтительно. Наконец, царь сказал:

— Прошу, господа…

Челноков оказался как раз напротив государя. Евграф Лукич, человек через пять от Челнокова, сидел чинно, ждал царского слова. Подали консоме — жиденький супец в серебряных чашках. Ели молча, тихо, изредка позвякивая ложками о посуду. Старый Фредерикс поднимал голову на иное звяканье — по-собачьи, по-сторожевому. Государь кушал красиво, аккуратно. Отгрызал белыми зубами от сухарика, едва двигал ртом, спрятанным в нависающих усах, бородка при этом не двигалась, как неживая. Сходство его с карикатурой было поразительным, оно вызывало в душе Евграфа Лукича жалость: знает или нет? Не знает, должно быть…

— А что — москвичи? — негромко спросил царь.

Челноков держал ухо востро, хлебал по малости, ответил тотчас:

— Ваше величество, промышленники древней столицы полны решимости одолеть врага.

Царь кивнул, отодвинул чашку:

— Говорят, Москва успешно исполняет военные заказы…

— Совершенно верно, ваше величество, — строго подтвердил Челноков и вдруг (была не была!) улыбнулся: — Весьма успешно и не без выгоды…

— Это хорошо…

— На шитье солдатских папах, — продолжал подбодренный Челноков, — Москва получила тридцать верст прикрою…

Лик императора был бледен, покоен, должно быть, государь не вникал в слова московского городского головы. Евграф Лукич покосился на Алексеева, на Шуваева — сидели, как каменные. Улыбка оставила Челнокова. Вдруг на лице императора мелькнул интерес. Царь слабо приподнял брови:

— Как это — тридцать верст?

Челноков, выбираясь из неловкости, кинулся пояснять:

— Ваше величество, опыт московских швален велик… Заказ поступил на три миллиона папах — в размере интендантского отпуска сукна (продолжал, стараясь не смотреть на Шуваева). Пятнадцать тысяч сажен — сорок пять тысяч аршин — семьсот двадцать тысяч вершков… Прикраивали пятую часть вершка от папахи… В итоге — тридцать верст…

Смущение Челнокова было велико. Лица Фредерикса, Воейкова, свитских генералов заледенели мстительно. Генерал Алексеев, покровительствовавший Челнокову, повернул голову к царю, сказал негромко, кося на нос:

— Государь, эти тридцать верст свидетельствуют о рачительности москвичей.

И вдруг царь улыбнулся:

— Ловко… А не тесны?

Челноков обрадовался:

— Впору, ваше величество! Впору!

Улыбка царя смыла мстительный хлад с окружающих лиц. Царь сказал Шуваеву, не глядя на него:

— А что, Дмитрий Савельевич, не велик ли интендантский отпуск?

— Нет, государь, не велик, — невесело ответил Шуваев, — не всюду в империи — москвичи. И — слава Богу…

Царь как будто даже повеселел.

Евграф Лукич вдруг поймал себя на том, что истовое верноподданническое чувство, просветлявшее его еще полчаса назад, исчезло. Полковник в бешмете сам лез на обман, веселился этим обманом. Да и жалости к обманываемому Евграф Лукич не испытывал. Папахи! Не папахи это вовсе, царь-государь, не папахи-с! Для папах баранья шкура нужна, а шкуры этой в государстве уж и нет, извели.

Заказ этот, с коего уворовали тридцать верст, был дан на суконные шеломы с шишаком, как у древних богатырей. Патриотские колпаки кроила Москва. И дешево, и сердито. Коли нехватка в чем — одна у нас дорога — в патриотизм…

70

Коршунов возвращался из Могилева в Москву в одном купе с генералом Малышевым.

Генерал был сухонький, маленький, вялый — будто и не военный, а статский, сидел он в плюшевом вагонном кресле, сняв мундир, — в белой сорочке, пузырящейся из-под широких полосатых помочей. Резина прижимала несильные костлявые плечики. В неказистой этой фигурке всего генеральского и было что — лампасы, тянущиеся от широкого брючного пояса вдоль по ноге в пушистые стариковские туфли, почтительно подставленные рыжим рябоватым денщиком.