Пребывание этой странной больной, — слуга-китаец на посылках, горничная Анюта, присмотревшая среди раненых пехотного ефрейтора и возившаяся с ним больше, чем со своей барышней, длинный поручик (то ли супруг, то ли жених, поди разбери), наезды какого-то богатея (не поймешь, кто он ей доводится), — пребывание странной этой больной весьма занимало персонал.
Когда Евграф Лукич увозил ее — санитарки, одаренные им весьма нескупо, утирали слезы.
Профессор указал: некоторое время — покой, однако с физическими упражнениями. Хорошо бы — верховая езда. Посему Евграф Лукич определил воскресшей больной небольшое именьице свое под Калугой, где затевал он конный завод.
Анюта прощалась со своим ефрейтором со слезами. Ефрейтор же (Федя Микулин) утешал:
— Анархия — мать порядка! Все переменится, дорогая Анюта! Вот развалим проклятое государство — начнем небывалую жизнь, как учит нас князь Кропоткин! Война моя кончена, жди в Питере, дорогая Анюта! Скоро жди!
Кто такой князь Кропоткин, Анюта не знала, однако Феде своему верила, поскольку доселе беды от князей не знала…
Под Козельском в избенке у разваленной стены юродивый Митенька Коляба принимал паломников. Принимал тайно — не благословляя, не причащая, а только глядя святым блаженным взором, из коего, собственно, и являлась благодать.
Выло Митеньке уже за пятьдесят. Детское личико его, съеденное стариковскими морщинами, не то плакало, не то смеялось. Левый глаз, закрытый бельмом, смотрел зряче, отчего был страшен в своей проницательности. На правом глазу постоянно висела мутная слеза, не падая, не просыхая, и в слезе этой как бы собрана была вся боль от увиденного сквозь бельмо.
Как все глухорожденные, Митенька Коляба вертел головою недоверчиво, добавляя себе слуха щуреньем больных глаз. Он сидел на земляном полу, подмяв под себя ноги и доставая подбородком до колен, потому что был горбат. Горбина вставала из-за затылка лишним телом, как бы мешком, наваленным на немощные плечики блаженного.
Речи блаженному Бог не дал, а дал ему косноязычное хрипение и взвизгивание, сквозь которые проламывались иногда связаные звуки, полные тайны предсказаний.
— Свет! — взвизгивал блаженный, набычивая розовую плешь. — Свет!
И в душе пришельцев холодело от пронзительного нечеловеческого — птичьего — звука.
— Тьма, — вдруг зарезанно хрипел он, взмахнув двумя обрубками, как оборванными крыльями несуразной птицы, которой не взлететь. — Тьма-а-а! Тьма-а-а!
Лик блаженного кривился плачем от невозможности подняться, однако вскакивал он проворно, как бы вспархивал, несмотря на оборванные крылья. Вспархивал и метался на кривых жидких ногах с подвернутыми внутрь босыми ступнями, крутился вокруг самого себя как голубь и мычал по-голубиному.
— Тьма-а-а… Тьма-а-а… Свет! Свет!.. Тьма-а-а… Тьма-а-а… Свет! Свет!
И вдруг крестил правым обрубком двумя взмахами, как полосовал на четыре части, как зачеркивал.
От страшного этого крестного знамения пришельцы шарахались в ужасе, как подкошенные валились на колени и мелко, истово крестились, съеживаясь плечами.
— Ту-ту! Пу-пу-пу! Бум! — мычал блаженный и падал ничком и снова вспархивал, задирая голову, упираясь затылком в горбину, и смеялся, видя Бога.
— Зачем вы меня привезли сюда? — устало спросила Юлия.
Коршунов улыбнулся:
— Надобно по выздоровлении развлекать тебя.
— И вы полагаете — это развлечение?
— Не полагаю… Я полагаю, развлечений на свете не бывает, а — одно дело… Человек всегда делом занят — водку ли пьет, костяшки ли на счетах бросает… Все — дело…
— За каким же делом мы явились сюда? — рассмеялась Юлия.
Коршунов посмотрел на нее с такой серьезностью, что она даже вздела брови.
— Я тебя привез сюда Россию показать, — сказал Коршунов.
— Евграф Лукич! — всплеснула она руками. — Что с вами? Здоровы ли вы?..
— Здоров, мать моя, здоров… Слушай и понимай. Митька Коляба и есть Россия… Мычит, а понятно. Встать не может, а взлетает… Рук нет, а крестом осеняет…
— Будет вам, Евграф Лукич…
— Нет, матушка, нет… Я вот почитывал книжицы ваши, брошюры… Про царствие небесное на земле, иже есть социализм. И все там у вас — прекрасны, и все там — ловки, и все там — равноправны… Горб Колябе исправить хотите? Руки ему приделать? Бельмо смыть? Сладкие речи в сахарные уста его вставить? Чего вы станете с Митькой-то делать, социалисты? В равноправие его со мною ввести?