Глупость как-то утихомирила Евграфа Лукича. Посмотрел на слугу.
Пей-фу сказал деревянно:
— Клуба не обедала, хазайна… Китайза тлактила была… Обеда брал…
— А ты откуда знал, что обед нужен?
— Китайза думала…
Черт его знает, идол ведь! Может — провидец?
— Пей-фу! А выгоню тебя — что делать станешь?
— Мала-мала плачка умеем, — сказал китаец, не меняясь темным лицом.
— Не бойся, — опустил голову Евграф Лукич. — Живи. Я — так. Вот (поднял листик) пишут… Желтые рабы… Международный пролетариат… Ты этого, как его (глянул в листок, в первую попавшуюся фамилию), Абросимова, скажем, знаешь?
— Аблосимова, — не удивился китаец, — колониальная товала?
Евграф Лукич вздохнул. Пей-фу по простоте спихнул его, наконец, с политики в обыкновенную жизнь. Посмотрел в плоское неподвижное лицо:
— Ну да… Поди фунт халвы у него, что ли, купи… И — съешь…
Евграф Лукич сказал адвокату своему — ответить на девчонкину листовку. (Влез все-таки в политику.)
Кербель ответил, но не даме (не разобравшись), а «милостивому государю».
«Насколько я понимаю марксическую деятельность, милостивый государь, она направлена против буржуазного, стало быть, демократического общества. Марксиды пользуются свободами, выборами, парламентами — то бишь достижениями демократии, — с тем чтобы демократию свергнуть. Демократия сама подставляет бока этим тореадорам, которые постоянно машут перед нею красной тряпкой. Они, не стесняясь, заявляют, что намерены отобрать (экспроприирэн) собственность — естественную основу цивилизованного общества. Надеюсь, европейские общества с их сложившимися традициями сумеют сохранить себя от хаоса и краха именно демократическим образом действий. Бог им помоги! Что же касается нас, милостивый государь, то общество наше — увы — не демократическое и не цивилизованное. Боюсь, что революционные притязания наших марксидов как нельзя лучше пронизали русскую почву с ее подпольщиной, масонщиной, нечаевщиной, достоевщиной; с ее активной ленью, прекраснодушной обломовщиной и, главным образом, с ее отвращением к созиданию, с ее великонищенским презрением к накопительству, к производительной деятельности; с ее созерцательным идеализмом и суеверной страстью к справедливости, то есть — к распределению богатства по неприхотливым сюжетам былин и сказок. То бишь к насильственному дележу. Здесь уместно взмолиться — Боже, нам помоги! А еще лучше сказать — Боже, спаси нас от нас самих! Весьма сожалею, милостивый государь, что не могу разделить Ваших восторгов».
Евграф Лукич прочитал, не все понял, усмехнулся («милостивый государь») и подписал, ладно.
Письмо было отправлено в Питер, а через неделю Евграф Лукич и сам (с генералом Банковым) оказался в Питере по делам артиллерийским.
Драку в «Соколе» на Кузнецком Евграф Лукич воспринимал уже без ярости. Иначе и быть не могло, Позвонил, как всегда, в телефон на Васильевский Ходили они с девчонкой в Таврический, на хоры, слушать политические страсти. Девчонка посмеивалась, должно быть, получила Кербелево письмо.
Владимир Митрофаныч снова кричал в Думе против Гришки. Надо-де, чтобы впредь недостаточно было рекомендации Распутина для назначения гнуснейших лиц на самые высокие посты…
Евграф Лукич Коршунов тяготился чужим юродством. А Пуришкевич — поди ж ты, достань! Глашатай, шут всея Руси — на трибуну взойдет — публика замирает: чего еще выкинет? Распутин-де в настоящее время опаснее, чем некогда был Лжедимитрий! Тот — Гришка, да этот — Гришка, сходство, конечно.
Евграф Лукич подумал ревниво: а почему, мол, я — не депутат? Но кашлянул — не любил публичности. Для кого комедию-то ломать? Перед кем паясничать? Присел в креслице. Да, паясничать… Слово-то не его, не Евграфа Коршунова! Ее слово, девчонкино! А ведь пристало!
Ах, девчонка, девчонка, что делать на старости лет? Неужели — того? Стыд. Как быть-то? Не хотел курить до обеда, но — не сдержался. Тряхнул головою, взял сигару, осмотрел — на золотом колечке — фирма. Гавана. Хорошо бы — в Гавану! Как там, в Гаване-то? Негры кругом, испанцы, мокасины… Неточно знал, как в Гаване. Но чувствовал — тепло и белая шляпа на ней, большая, шире плеч. И заячьи глаза, косые, ждущие, большущие глаза! Нет, совсем сдурел. Фыркнул, как от наваждения — только что не открестился. Ах, девчонка, ах, сатана!.. Откусил — вставать за ножничками поленился — и, отфыркивая табачное крошево на ковер, подумал: зря, все равно вставать — вон она, зажигалочка, не дотянуться…