Выбрать главу

Пуришкевич махал руками в воображении. Господа министры! Если вы истинные патриоты, ступайте туда, в Ставку, бросьтесь к стопам государя, умоляйте избавить Россию от Гришки! От распутинцев больших и малых!..

Бросьтесь!.. А он, как козлик, стрибанет в сторону — подумает — бомба… Коршунов вообразил себе картину, рассмеялся про себя. Пуглив наш государь. Ох, разгонит он с перепугу всю эту репрезентацию…

А она смеялась! Пыхнул густым дымом, поглядел в окно на Исаакия. Не паясничай, Владимир Митрофаныч, не паясничай! Как это — Россия и без распутинцев? А слово-то ее — девчонкино. Не паясничайте, Евграф Лукич!

Подошел к окну.

Император Николай Павлович в кивере — или в треуголке, не понять — под пышным султаном вздыбил копя, поставил на два копыта и — стоит. Зелеными купоросными потеками затянуло императора. Собрался было в галоп, да ведь не скачет, замер. А поставлен ловко, на двух копытах, и не валится. Тот — за Исаакием, на Сенатской, хоть хвостом жеребца к змию приделан для равновесия, а на вид — летит. Отчего это? И металл один, и лепили не без талану, и отливали. А в чем-то своровали, как бы украли полет. Тот скачет — не ускачет, этот стоит — догоняет, а посередке — крест честный.

Ах, императоры, отцы наши! Кто в перьевом помеле, кто в веночке от лавра. Кто длань простер, кто вожжу затянул. А кормиться народу надо? Кто накормит?

На Исаакии слабо теплилось тусклое ноябрьское солнышко. А жить — надо. И люди — сами по себе. Вот он стоит — купец Коршунов. И дымит гаваной. И православное воинство — двадцать восемь дивизий — месят глину коршуновскими сапогами. И коршуновский приварок булькает в походном котле. Вспомнил, как пробовал на позициях. Солдат-повар выпучился на него, дурак дураком, а ведь — ворует! По роже видать — ворует. А как не воровать? Это ж какую силу надо иметь на святой Руси, чтобы не украсть у казны? Скачите, императоры! Кричи, кричи, Владимир Митрофанов! Больших и малых! С малыми-то что делать станешь? В воровстве рождены, в самообмане, в тяглом тунеядстве, в праздной неохоте, и нищей зависти…

А щи были густые — может быть, напоказ? Юдифь, голубушка, что делается? Убей Олоферна, голубушка Юдифь! А где он, Олоферн-то? Гришка, что ли, Олоферн? Вся Россия — Олоферн, казенная, алчная, беспощадная, доверчивая, как щенок!

В дверь поскреблись, Евграф Лукич вздрогнул — не хотелось, а пора. Обед принесли.

Служил ему старик Аверьяныч, вкрадчивый, сухой, ликом — англичанин, и — длинный настолько, что стеснялся коршуновской невеликости. Аверьяныч носил фрак с пластроном, всегда свежий, жениховский — богат был, шельмец старый, разжился на чаевых. Евграфа Лукича подмывало спросить — сколько у тебя в чулке-то, Аверьяныч? Всякий раз подмывало, когда в Питер наезжал. Но не спрашивал. Аверьяныч глядел в сторону, будто ждал вопроса, усмехаясь в самой глубине — воровато, как и полагалось плуту.

Два неслышных половых, во фраках же, и — не разберешь кто какой: морды одинаковые, плечи — двери высаживать, вкатили тележку. Новшество, все же тележка, прежде подносы носили…

— Ну что, Аверьяныч? — спросил Коршунов.

— С Богом-с, — поклонился старик, принимаясь указывать половым — что и как расставлять. Они и сами знали, но — полагалось: гость гостю рознь, да и драли по военному времени. Такие обаполы и — не в окопах! Коршунов ощущал мерзость воровства кожею. Ждал, пока холуи уйдут, смотрел на исаакиевский крест, освещенный с западной стороны розовым золотом.

Давно ли — там, напротив, трепыхалась кайзеровская хоругвь? Штандарт августейшего братца Вильгельма. И нету более ни разлюбезного брудера, ни Санкт-Петербурга. И очутились медные скакуны посреди Петрограда — небывало, нечаянно. Война до победного конца!

Темен, невидим Исаакий по раннему зимнему мраку, темен, невидим Петроград…

А хлебушек, между прочим, втрое, а мучицы и вовсе не продают. По лабазам походи — плачет малый купец, плачет слезами. Мясо! Держи карман шире! Рупь два гривенника! И не мясо, а казна що, как говорят хохлы. Обидно смотреть. Еще вчера вроде бы в эту цену шесть фунтов вмещалось! И какого! Черкасского! Где оно? Поди добудь!

Думский закон о мясопустных днях. Казалось бы, пост — дело православное, Божеское. А вот поди ж ты! Узаконь его, прилепи к нему разумное толкование — и уже ропот: не засели ли в Думе тевтоны, морить голодом русский народ?

А по Петрограду — выезды, выезды… И — скачут! И не стоят на месте! И жеребцы у них отнюдь не медные. И седоки не в купоросных разводах — в бобрах, в перстнях чистой воды! И — бабы, как сокровища…