Юдифь! Что же это, голубушка? Куда же это все скачет? А коли соединятся твои пролетарии всех стран — совладаем ли с воровством?
— Пожалуйте-с, — пригласил Аверьяныч.
Коршунов сел, сунул салфетку за воротник.
Аверьяныч кормил его не по-столичному, а соблюдая степную простоту, по Коршуновскому вкусу — соленый кавунчик, борщ (тоже — денежки), налил в рюмочку подперченной водки, якобы казачьей горилки. Ждал разговора. То ли — газеты читал, то ли — в охранке служил — всегда тянул на политику. Евграф Лукич не гнушался, обедая. Служил и служил — кто в ней не служит? А обедать все же веселее при живой душе.
— Ну что, Аверьяныч? Небось на хорах сидел с утра?
Серебряным ножичком старик разрезал кавунчик. Отделил скибочку. Небольшую, ровно — чтобы закусить. Положил на тарелочку, ответил:
— Точно-с…
Коршунов выпил залпом, не поморщился:
— Перцу маловато…
— Война-с, — пояснил Аверьяныч.
— А… Ну-ну, — покачал головою Коршунов и взял вилкой кусочек кавуна.
Аверьяныч вздохнул, огляделся и наклонился заговорщицки:
— Пуришкевич-то… А?
— А что — Пуришкевич?
Аверьяныч выпрямился:
— К слову-с…
Коршунов подумал, прочувствовал себя и показал на графинчик.
Старик немедленно налил в рюмочку.
— Ну что — Пуришкевич? — спросил Коршунов и выпил.
— Смело-с…
— Это — про Гришку-то?
Аверьяныч облегченно осклабился:
— Высшие круги-с…
— А ты не бойся… Я Гришке рожу бил, у Яра. И видишь— жив-здоров…
— Как же-с? — удивился Аверьяныч.
Коршунов, наконец, повернулся к нему:
— Не веришь?
— Как можно? — смутился старик. — Комплекция-с…
— А я его не комплекцией! Я его — тростью! Налей-ка еще, голубчик. И — борща…
— Извольте.
— Пуришкевич, — пробормотал Евграф Лукич, глядя, как Аверьяныч серебряным уполовником нагнетает в тарелку густое варево, и чувствуя досадливую охоту выговориться. Обедать не с кем, черт возьми, скука какая. Услать его, что ли, и остаться хоть с мыслями своими, с фантазиями! Ах, девчонка! Ведь в первый раз сробел! Ведь в голову прежде не приходило, сколько вместе были! И она поняла, чертовка, поняла, усмехнулась! Выпил и — хлебнув из тарелки: — Пуришкевич… Наша страсть — мотаться меж ангелом и чертом… Ныне черт — Распутин… Будто в нем дело… Дело в том, что искательство честью почитаем, а труды — ни в грош! Сказочный мы народ!..
Сказал и почувствовал, что сказал для нее, не для этого плута.
— Истинно-с, — кивнул Аверьяныч.
Евграф Лукич подобрел:
— Война, говоришь? И ты — патриот?
— По обыкновению-с, Евграф Лукич.
— По обыкновению? — снова повернулся к нему Коршунов. — Это как же?
— Как все-с…
— A-а… Ну да…
И далее кушал молча.
В ночь Коршунов с Банковым поехали назад, в Москву.
Из открытой двери гостиной тянулся теплый свечной дух, запах ладана, рокочущий умелый басок бубнил нараспев, а в распеве этом слышались отзвуки тайного ликования.
Высокая пожилая горничная с постным неподвижным лицом возвышалась над Коршуновым. Евграф Лукич отдал ей трость, шапку, расставил ручки, повернулся спиною, отдавая шубу. Выпростался из рукавов, сдел калоши — носком в пятку — полно калош, не перепутать бы — и, пряча усмешку, мелко перекрестился на дверь.
В эти дни во всей Москве — ликование, службы на квартирах, молебны. И все — о здравии государя императора.
Священники шли по домам охотно, понимающе, иные мзды не брали, служили от души, от облегчения. Во здравие государя императора и государыни императрицы и государя наследника цесаревича.
Коршунов вошел в притемненную гостиную — за налоем (хозяйская конторка, принесенная из кабинета) возвышался грузный поп при всех причиндалиях. Лик его отсвечивал розовой мякотью. Евграф Лукич, понурясь, прилично случаю поглядывал на множество ног. Гости стояли плотно посреди, как в храме. Стол прислуга вынесла, кресла поставила вдоль стен. За нечаянным налоем соорудили киот — и странен был этот киот, весел и нелеп: иконка с лампадкой, должно быть, позаимствовали у горничной или кухарки и — из хозяйского кабинета копии с великих живописцев — Богородица с младенцем, волхвы, ангелы в гостях у Лота, и — хозяйская гордость — копия с тициановского динария.
Евграф Лукич покосился на темные стены, на знакомые места — и снова упрятал усмешку: на своих же местах висела Венера и раскормленная рубенсовская бабенка с умопомрачающими ляжками тоже была на месте, на месте же и Вирсавия.
Евграф Лукич хаживал в этот дом, однако лишь сейчас в нелепой свечной полутьме залы, наскоро переделанной в храм божий, отметил увлечение хозяина нагими бабьими телесами.