— Не цека! — остро вскрикнул Ульянов. — Не цека! А скрытые штрейкбрехеры, ни черта не смыслящие в происходящем!
— А когда полностью соберется съезд, — насмешливо проокал Шляпников, — вы уверены, что он одобрит ваш налет?
— А это уж как ему угодно! — резко раскинул руками Ульянов и вытянул вперед голову, как птица в полете. — Сейчас или никогда! Неужели этого нельзя понять?
Что-то затеяно небывалое, отчаянное, будто набился окопным людом прифронтовой вокзал — домой ехать, к бабам, к детям, от войны, от кровавой глины. Набиться-то набился, и, глядишь, все прибывает серый брат, а теплушек не подают.
И вдруг — как будто донесла разведка: движется неприятель крупными силами, занимай позиции — отбиваться. Пулеметы полезли из окон Смольного. Какой там вокзал! Не вокзал — оплот, крепость.
Берем Зимний дворец. Военная тайна, конечно. Но, творят, у Керенского — полки, не тронутые революционной сознательностью. Тайна тайною, а если не возьмем — ждать его здесь. И что тогда? Война до победного конца? Отобьемся ли? Вот тебе — домой ехать, к детям, к бабам! Берем Зимний дворец. Надо взять, надо…
Тихо в Петрограде, тихо, только моторы потрескивают да хлопки-выстрелы как бы с перепугу. Ракета-другая зацепит блестками Неву и тихо, черно: ночь…
Неужели конец?
Братишка какой-то, распахнув бушлат, белея глаза ми, вбивает сознательность:
— Товарищи солдаты и матросы!
Как взрывною волной контузит башку, отрывает от туловища, и башка взлетает ясно, сознательно:
— Смерть мировой буржуазии!
И действительно, будто горячее в уши вливает — звенит, в голове саднит, закипает, рвет на части небывалой досадой. Как это — конец? И не сила руки сдавливает винт, а нечаянная сверхсила — не справедливость ли?
Мутно, ожидательно на душе.
Одни матросики, братишки, как бравые черти в родном омуте. Молодые, расхарченные (флотский приварок — не пехотный), черные, обвитые пулеметными патронами. И где они столько лент напасли? Бывало, в гнезде, как «максиме», жмешь гашетку и косишься на второго номера — немцы только пошли, а лента — вот она — уже хвост показывает.
И барышни — каблучками, как козы копытцами, — личики чистенькие, мытые с детства, ручки белые и при грудях и при задочках, а не тянет, будто и не бабы! Революция. Равенство и братство! Поди спроворь ее…
— Товарищ! Вы по какому мандату?
Сказать бы ей по какому — нельзя! Мировой пролетариат раскрывает слепые свои зенки. И видит он этими глазами яркий свет революционной сознательности. Вчера заворовался один — кончили тихо и — в окно со второго этажа.
И — в кожанках — сам рабочий класс.
А есть еще в кожанках — самые главные революционеры при бородках, при окулярах, пострадавшие ученостью своею за весь трудовой народ.
Товарищ Троцкий, председатель Совета рабочих и солдатских депутатов, — вихрем по коридорам, а за ним, будто зная куда, — братишки, барышни, революционеры. А куда? В залу — речь говорить.
Идет товарищ Троцкий, как снаряд летит, а за ним некто — голова лысая, а сам скуласт — не башкирин ли? Борода не растет, ни усы, глаза в косых щелях. А видать по всему — человек небывалый: тулуб крепкий, а ростом мал, ноги ровно чужие, ровно не от него — коротенькие, семенящие, товарищ Троцкий — шаг, этот — четыре. А идет неудержимо, зная куда. Товарищ Троцкий ручкой народ распределяет по стенкам, оберегая. Кто бы это был?
Потянулись вслед, в залу — там и без того битком, ни днем ни ночью не кончается митинг.
Шустрый — в бороденке, в окулярах, — стоя на помосте, выкинул ручку вперед:
— Товарищи! Среди нас здесь находится товарищ, которому преследования правительства Керенского не позволяли выступать на митингах и собраниях. Но правительства Керенского больше нет! Слово имеет товарищ Ленин!
И — вмиг — небывалый этот — перед народом. Когда прошел залу? А отсюда глядеть — будто и скулы невелики и глаза — не щелки. Может — не башкирин?
— Ленин! — заревели с середки. — Ленин!
Вскочили, закидали папахи, бескозырки, замахали винтовками — гляди, один другого прикладами — в тесноте.
А он стоял, уперев ладошки в поясницу, загнув локти, и весь выпятился вперед с коротких ног.
— Ле-нин! Ле-нин!
Он дергал головою на каждый крик, зорко, по-птичьи.
Зала исходила ревом. Рев этот как бы накопился в глотках, в душах, в животах, накопился, дышать не давал и вот — вырвался, облегчил — у кого с визгом, у кого с хрипом, у кого и со слезами.