Медные скакуны, египетские сфинксы, гранитные колонны вдруг омертвили Санкт-Петербург, упокоили, как надгробия, отбросили в прошлое.
Мраморные боги с отбитыми носами, со вздетыми культяпками рук, с причинными местами, заляпанными паром, грязью (мухи роились над фиговыми листьями, над женской неприкрытостью), не почувствовавшие ни битья, ни уродования, ни истязания, ни осквернения, улыбались прекрасными лицами.
Не виноватые ни в чем, как только могут быть невиноватыми склепы, стыли на Невском дома с отбитыми карнизами, с фанерою в проемах окон, с черными трубами печек, торчащими между колонн. Белые ночи не серебрили — притеняли тяжелым сизым свинцом непонято для чего взгроможденный город.
Тридцатого мая умер Плеханов.
Он жил, как не жил, больной, обреченный, созданный для того, чего не дано увидеть. Его терзали обысками революционные матросы, с него срывали маску ученики, его клеймили изменником и буржуем ораторы на митингах, А он смотрел чистыми, усталыми, слезящимися глазами, как старая собака, выгнанная со двора за ненадобностью. «Ленин ваш сын, геноссе Плеханов», — говаривал ему Виктор Адлер не то шутя, не то упрекая. «Если и сын, геноссе Адлер, то — незаконный…» Это было недавно или — давно, когда руки и носы мраморных богов были еще целы. «Не слишком ли рано мы в отсталой полуазиатской России начали пропаганду марксизма?» Это было уже после всего. Это уже никого не касалось, как не касался и сам марксизм, вычитанный из книг, осветивший головы огнем истины, выпестованный в рефератах и приведший к тому, что было известно от сотворения мира: довлеет дневи злоба его…
Плеханов остался с той стороны, на которую нацелились пулеметы и на которую опасно ходить. К нему ходили бывшие враги и бывшие друзья, ходили прощаться с невозвратимым временем бодрствующих надежд, сладких иллюзий, расстрелянных понятий. Кто боязливо оглядываясь, кто в бесстрашном последнем отчаянье, тянулись к нему мастеровые, солдаты, думцы, спрашивали, допытывались — что же дальше, ходили Колчак, Алексеев, Корнилов, Родзянко…
Плеханов испустил дух, отошел, может быть, один понимая, что оставляет тот момент бытия, когда Россия в последний раз спохватилась, задумалась о своей судьбе — сокрушаясь в умных речах, ликуя в газетах, сатанясь в партийных противостояниях, оплевывая, молча и вознося самое себя до Небес, обсмеивая, клянясь, пророчествуя…
Пуришкевич прислал ему венок: «Политическому врагу, великому русскому патриоту».
Не благообразный рассудительный Маркс, а беспощадный неистовый Нечаев соборовал Плеханова в его последние часы. Не Гегель с его идеализмом и не Фейербах с его метафизикой, не Адам Смит и не Иммануил Кант прикрыли его мертвые веки, а похожий на обритого
Бакунина здоровенный матрос, опутанный пулеметными лентами, бросил на его мудрые глаза два пятака смерти.
Девятого июня гроб вынесли из помещения Вольного Экономического общества и на руках, молча, понесли по Невскому, к Знаменской, на Лиговку, обрастая угрюмой толпою.
Среди расколоченных памятников вырыли яму, опустили гроб, и человек мастерового вида, не утирая катящихся по морщинистому лицу слез, сказал:
— Мы зарываем его в могилу в дни национального бедствия, когда те жалкие остатки, которые еще имеются у нас, с каждым днем отдаются в пасть немецкого империализма, когда страна управляется расстрелами, когда земля поливается кровью, когда у нас нет правосудия и задушено свободное печатное слово. Мы хороним Плеханова в этот ужасный момент, а русское общество хранит упорное молчание. Где те, кто так же умел бороться, как наш покойный учитель? Лед равнодушия должен тронуться или окончательная гибель неминуема!..
Зарыли, расходились, оглядываясь, утешали себя испытанным витийством:
— У Христа был только один Иуда. У Плеханова их было много. Эх, Россия…
Сметенная осенним хаосом прошлого года мыслящая Россия попряталась от страха, от изумления. Офицеры сдирали с себя погоны, прятались по углам, бежали на юг — собираться силами отбивать престол у Троцкого.
Но все-таки первыми, кто из чистого сословия перешел на сторону большевиков, были не адвокаты, не инженеры, не врачи. Первыми были военные.
Боль за Россию, неуверенность в судьбе, раскаянья перед сирым невинным народом — все толкало этих молодых людей под красное знамя.
Именно военные — молодые, недохлебавшие военных щей, недослужившие чинов, недовоевавшие своего поприща — первыми почуяли железную руку, собирающую Россию в мощный кулак. Они оставляли армию — преданную распутинскими министрами, замороченную родзянкинcкими говорунами, обворованную сухомлиновскими казнокрадами, растленную социал-демократическими пропагаторами — изъеденную вшами, изголодавшуюся, оборванную, безоружную.