Кныш догнал карателей.
Драка была отчаянная — из всего отряда осталось двенадцать казаков и ротмистр. Этот ромтистр обошелся Кнышу в пять сабель — двое убитых и трое раненых. Но Кныш был упрям. Он хотел взять господина офицера живьем и взял.
Пленные стояли посреди эскадрона как полагалось — понуря головы и воровато блуждая глазами. Они не ждали ничего хорошего. Оружие их — шашки и карабины лежали у ног Кныша на зеленой японской шинельке. Господин офицер находился в двух шагах от своих казаков и смотрел на красноармейцев вольно, обидно, будто не был пленным.
Кныш кипел злобой от бессилия — вот ведь может он сейчас рубануть этого гада до пупа, а нагнать на него страху — не может. Ротмистр — безоружный, грязный, с одним погоном — второй оборвали красные орлы, когда валили его с коня, — стоял перед Кнышем, блестя тусклым солдатским Георгием, и улыбался барственно, независимо, недоступно для простого человека.
— Убью гада, — простонал, скрежеща зубами, Кныш Леньке — боевому комиссару красного непобедимого своего эскадрона «Смерть контрреволюции» товарищу Губареву Алексею Ивановичу.
— Не имеешь права, — тихо сказал Губарев.
Кныш и сам знал, что не имеет права — иначе на кой дьявол положил он пятерых за этого гада. Но надменная улыбочка ротмистра лишала Кныша всякого рассудка. Вот же стоит — с Георгием, каких и у Кныша целых три штуки, а четвертый не дала дополучить справедливая революция. Но Кныш порвал с царизмом и снял с себя позор царских подачек… Почитай, полный георгиевский бант лежал у Кныша на дне сумки, конечно, не как царская награда, а как память о невозвратимом времени, когда, не имея в голове сознания и исполняя приказы проклятых царских генералов, Кныш в темноте своей бил одураченный германский рабочий класс, сам не зная за что…
А этот красуется Георгием, каковой на груди офицера есть знак особенной храбрости. Кныш знал, что солдаты, когда крушили офицеров, обходили своей революционной справедливостью награжденных этим крестом.
Крест на ладной ротмистровой груди блестел тускло, нечищено, на засаленной ленточке — видать, его благородие таскал награду, не снимая ни зимой, ни летом.
— Красуешься, гад! — заревел Кныш и содрал Георгия.
Ротмистр выдержал рывок легко, посмотрел в самые зрачки Кныша, налитые красным гневом, улыбнулся без страха и плюнул Кнышу под ноги.
Кныш ощутил беспощадность в руке и хотел было двинуть в гордую барскую рожу, но осекся.
Во двор зацокотал копытами неугомонный комиссарский жеребчик.
Не слезая с лошади, Юдифь посмотрела на ротмистра хладно. Улыбка сползла с его бледного лица.
«Забоялся», — подумал про себя Кныш и с восхищением уставился на комиссаршу. Уставился и удивился — распрекрасное барское лицо ее осеняла все та же вольная, обидная улыбка, которая так мучила Кныша. Будто переползла эта недоступная улыбочка с ротмистрова лица на комиссарское, и одна радость была у Кныша, что победила все-таки комиссарша.
— Товарищ комиссар непобедимого полка, — начал было Кныш, но Юдифь перебила его:
— Здравствуйте, товарищ Кныш.
Кныш подбежал и обеими неохватными ручищами принял ее легкую ладошку:
— Здравия желаем…
— Постройте, пожалуйста, товарищей революционных бойцов…
— Эскадро-о-о-н! — выпучась, заревел Кныш.
Пленные оживились, ожидая, что будет, и пялясь на бабу, горячившую буланого жеребчика. Конь был невеликих статей, однако веселый и, видать, шустрый. Баба же на коне в черной кожанке, с маузером на крутом боку мерещилась им как бы видением — бледнолицая с черными бровями — вся как есть теплая, раскоряченная на аккуратном казачьем седле.
Эскадрон выстроился вмиг. Кныш подскочил было докладывать, но комиссар его упредила:
— Товарищ Кныш, сколько пленных?
— Двенадцать! — истово выпучился Кныш.
— Вот и прекрасно, — сказала комиссар. — Двенадцать плетей господину офицеру… Пускай уж сами секут… Они приучены сечь безоружных… И его благородие приучен… Пусть попробует на себе.
Кныш удивленно приоткрыл рот:
— Сами?
И крикнул пленным:
— Казаки! Двенадцать батогов его благородию! Лупцуйте как хотите — хоть кажный по одной, хоть выбирайте кого! Теперь — свобода!
И расхохотался, освобождаясь от тяжелой каменной ненависти, не дававшей ему дышать.
Ротмистр поднял голову и побелел:
— Вы что? С ума сошли?
Начавший было набухать весельем эскадрон вдруг стих, ожидая — что будет. В тихом воздухе четко прозвучали слова комиссара:
— Нисколько, поручик…