Выбрать главу

— А у меня закрылось, — сказала хозяйка, — уже четвертый год не маюсь.

«Зачем мне это знать? — подумала Юдифь. — Что за бесстыдство?» Но хозяйка смотрела легко, и Юдифь усмехнулась. Не мается! Старуха — потому и не мается. Небось — жалеет, что не мается. Когда это начиналось, Юдифь презирала себя, презирала весь женский род. Она вообще не любила женщин. Но, странное дело, нелюбовь эта пропадала, и вместо нее появлялось ощущение тайной подспудной женской солидарности. Там, за дверью хаты, гоготали, двигались, чистили лошадей, стирали рубашки чужеродные существа, не возбуждающие в ней никакого интереса. Впрочем, интерес был — тихое мстительное чувство стыдливого превосходства, которое нужно прятать, страдая от стеснения. Они находились гам, за дверью, а здесь была хозяйка, женщина, однородное с нею создание. Сочувствие, даже соучастие хозяйки утоляло Юдифь. Ей хотелось, чтобы там, за дверью, все исчезло пусть не навсегда, пусть только на время ее безысходного унижения.

— В седло тебе никак, — бормотала хозяйка, — женщина не мушшина…

Юдифь закусила губу:

— Надо будет — сяду в седло… Уходите…

*

Весть о расстреле царя пришла из Екатеринбурга не сразу.

Говорили, расстреляны только государь и мальчишка, царица же с дочками жива.

— Как быть? — спросил Суровцев.

— Молчать, — сказала Юдифь.

— Напротив, Юлия Семеновна, — возразил Суровцев, — нужно сказать полку официальную версию…

— Вы странно рассуждаете? Версия… У революции нет версий!

— Юлия Семеновна, — вздохнул Суровцев, — вы как-то заметили, что расстрелами теперь никого не удивишь… Я думаю, что расстрел императора все-таки удивит.

— Бывшего императора, — поправила Юдифь.

— Разумеется…

В хату влетел Петренко, оглянулся, будто за ним гнались, вскрикнул выпучась:

— Ваше благородие! Товарищ командир! Самосуд!

Суровцев выбежал, как будто ждал этого известия.

Вскочил на Гнедого и — галопом вдоль станицы. Петренко подождал, пока комиссар влезет в седло, нетерпеливо топтался, придерживая стремя.

Екатеринбургская весть не дождалась, пока командир и комиссар полка рассуждали, как с ней быть.

Роман Горпиненко утречком купал жеребца в старице. Жеребец стоял посреди пересохшей за лето лужи, вода не достигала брюха. Горпиненко плескал на коня из гнутой побитой цибарки. Конь терпел без внимания, иногда опуская голову, нюхал зазеленевшую цвелую воду.

Дед-бобыль ходил по расположению полка, приглядывался, как шпион (давно бы пришить пора). Картуз, мятый, линялый, с засаленным околышем, с ломаным козырьком, сдвинут был на седой затылок.

— Слышь, — сказал дед, — государя императора кончили…

— Ври больше, — откликнулся Горпиненко и вдруг, сообразив дедовы слова, выпрямился.

Дед-бобыль снял картуз, перекрестился на восток. Плешь в седом венчике сверкнула ранним солнцем.

— Кончили, — повторил дед, крестясь, — кончили… Все семейство кончили…

— Кто?! — закричал Горпиненко.

— Большевики! — запричитал дед, надевая картуз. — Апчихристы! Детишков не пожалели! Малолетнего цесаревича!

И снова сдернул картуз — креститься.

Ужас разлился в душе Романа Горпиненки. Ужас этот никак не соответствовал тому, что сказал проклятый дед-бобыль. Казалось бы, боевой красный конноармеец непобедимой революции должен был бы принять справедливое известие не как какой-нибудь монархист, а как пролетарий. Горпиненко вмиг увидел в памяти государя императора, как они ткнули в снег лопату и ушли в помещение, не оборачиваясь, тихо, мирно. Спину его видел, даже пуговицы на хлясте шинельки… Выходит — кончили! Бросил цибарку, перекрестился мелко:

— Дед… Врешь…

Дед-бобыль осмелел:

— А тебе царь зачем? Тебе — комиссары цари!

— Ты тут агитацию не наводи, контра! — закричал Горпиненко и вдруг ощутил, что с криком страх как-то убывает. Ощущение это подбодрило. — За такие слова пришить мало! А ну, пойдем в расположение штаба! — кричал Горпиненко.

На крик его немедленно появился Петька Уваров.

— Петро! — бодрил себя криком Горпиненко. — Стрели его к трепаной матери! Стрели гада!

Уваров был в подштанниках, босой, сидел на кобыле без седла, в голое плечо вминался ремень карабина.

Горпиненкин нутрец дрогнул ноздрями, вытянулся, учуяв кобылу, загоготал тонко с хрипом похоти.

— Убирай жеребца! — заорал Уваров.

— Да он не вскочить! — сказал дед, как бы веселясь.