— Евграф Лукич! — закричала она. — Я здесь!
Мужичонка в старой сермяге стоял на ступеньке, держа в руке мятую папаху, будто пришел за подаянием. «Где мама? Где Мари?» — промолчала Юлия Семеновна.
— Бонжур, — сказал Коршунов, — не ждала? Ну, покажись, мадемуазель комиссарша? Али уже — мадам?
Голос его был прежним, и лицо его было прежним, только заросшим до глаз. Это был прежний Коршунов. Юлия Семеновна пришла в себя:
— Что вы юродствуете, Евграф Лукич?
Коршунов сощурился лукавством, которое и забавляло, и раздражало ее:
— А кто же не юродствует, мать моя? Пустишь, что ли?
— Входите… Вы что — искали меня? Как вы меня разыскали?
— Эк, как ты строга!.. Пей-фу нашел… Ну, веди…
Ночевал Коршунов у себя, на Якиманке.
Москва была чужой.
В доме расположились китайцы. Предводительствовал ими Пей-фу. Он принял хозяина, не меняясь лицом — пришел и пришел. Где был, куда идет — дело хозяйское. Одно только сказал:
— Балысыня в Совнаркоме служит… Павла Михайловича — мужа… Живет — Дмитловка…
— Его же убили, Пей-фу!
— Живая, хозяйна, живая…
Но, увидав Юдифь, Коршунов не стал спрашивать о бывшем своем инженере. Почувствовал: врать хочет девчонка.
Он ступил в коридор и пошел за нею, постукивая посохом.
В комнате она пристально оглядела его:
— Что это за маскарад?
— Да уж спрашивала, — ответил Коршунов, вытирая сапоги о порог, вытирая демонстративно, как бы отряхая прах от постолов.
Старинное забытое раздражение зашевелилось в ней. «Где мама? Где Мари? Где отец?» — впивалась она в него глазами, но чувствовала, что найдет в себе силы не спрашивать его ни о чем.
— Маска-а-рад, — протянул Коршунов, озираясь, — стало, тут и живешь?
— Где мама? Где сестра? Где отец?
Она спросила неожиданным криком, спросила и замерла от удивления, как после выстрела.
Коршунов приставил к стенке клюку, снял с плеча торбу, вылезая из-под лямки, и, не глядя на Юлию Семеновну, тихо проговорил:
— А где им быть? В Париже…
Он поискал, куда положить торбу. Положил возле двери, распустил потрескавшийся офицерский ремень:
— Вшей на мне нет, мать моя, не гляди… Говорю — должно быть, живы… В Париже тихо, большевиков не слыхать…
Слова эти обидно подхлестнули ее. Появление Коршунова вырвало из нее вопрос, который она уничтожила два года назад; вопрос был страшный, ставящий под сомнение ее революционные принципы, — ей нет дела до капиталиста Берга! Но вот поди ж ты — она кинулась к Коршунову и звала его, чтобы выстрелить именно этим раз и навсегда ликвидированным вопросом.
А Коршунов — она это чувствовала — понимал ее смятение и, скрывая свое понимание, неторопливо, по-стариковски складывал свою маскарадную сермягу на маскарадную торбу, складывал так, будто всю жизнь побирался и не знал никакого другого занятия. Старый юродивый! Юлия Семеновна закипела гневом:
— Тогда какого черта вы — не в Париже?!
Коршунов выпрямился, развел ручками:
— Вот те на… Строга ты, мать, строга… По документу я — Евграф Лукин сын Коршунов, калужский мещанин… Пильщики мы…
Да, конечно, сна вспылила напрасно. Коршунов со своими короткими ручками, заросший и нечесаный, в синем выцветшем суконном казачьем бешмете с чужого плеча, был мал и беззащитен. Но именно эта беззащитность глядела так победительно и даже молодцевато, что Юлия Семеновна ощутила, как в сердце ее оборвались за ненадобностью и гнев, и раздражение. Она досадливо улыбнулась:
— Евграф Лукич, неужели вы не понимаете, как серьезно ваше положение?
Он погладил от кадыка бороденку, как делывал это в лучшие времена:
— Да уж чего серьезнее? Капитал у меня в Женеве, городок такой имеется в Европе… Там же и папеньки вашего капитал… Так что — милости просим… Сала я тебе привез, не обессудь…
Юлия Семеновна почуяла приближение гнева:
— Сала?! Откуда сало?
— Так уж не из Женевы… — пояснил Коршунов, разглаживая усы. — Далековато Женева-то… Из Малороссии, городок такой есть, Таганрог.
— Но там же Деникин! — закричала она и топнула ногой.
— Ну-к што ж… Там — Деникин, тут — Троцкий, а все — люди… Может, присядем с дорожки-то?
— Да, да, конечно, — сказала она и подошла к забитому фанерой окну.
Коршунов не сел. Он стал разглядывать жилье купецким прищуренным глазом, будто оценивая — покупать ли, погодить? Задрал голову на закопченный лепной потолок. Чумазые амурчики баловались по углам в медальонах. Цветочная канитель тянулась от медальона к медальону, а посреди потолка из центра грязной алебастровой клумбы, как бы прилепленной вверх корнями, на простой собачьей цепи висела керосиновая лампа с пузатым черным, засиженным стеклом, взятая не иначе как из кавалерийской части. Висела она над хорошим ореховым столом, прикрытым газетой «Правда». Там, где газеты не хватало, видна была вздутая фанеровка, местами облупленная, и выжженные круглые следы от горячего. Красного дерева высоченный буфет с замутненными стеклами, видать по всему, был пуст. Нижние тумбы хранили клеевой след отодранных украшений — к чему украшения, ежели нечем топить. Поближе к окну стояла сама буржуйка, чугунная, литая, рыжая от гари и ржавчины. А возле буржуйки — две рядышком — солдатские железные койки, прикрытые серыми одеялами шинельного сукна.