Юлия Семеновна испугалась, вскочила и, присев на колени, прикрыла руками грудь.
Иванов кашлял, хватая воздух ртом, руками, он беспомощно приспосабливал все тело к глотку воздуха.
Она смотрела на него со страхом, с изумлением, не отнимая рук от груди, которая не помещалась. Ей стало вдруг холодно, но она не смела пошевелиться. Наконец, приступ отпустил Иванова. Не обращая на нее внимания, как тонущий, достигший берега, Иванов стал искать, куда сплюнуть, и, не найдя платка, сплюнул в простыню. Ему сделалось легче, и он посмотрел на Юлию Семеновну виновато и жалобно.
— Юль, — сказал он, — прости…
Теперь она встала, подняла с пола рубашку, надела ее и, обойдя постель, присела на корточки около мужа. На простыне возле его потемневшего лица алела кровь.
— Юль, — проговорил он, — не знал я, что опять она меня догонит… Думал — залечил… Знал бы — не взял бы тебя…
Брови Юлии Семеновны чуть сдвинулись к переносице:
— Почему ты молчал?
Он не знал, что ответить, на глазах его появились слезы, но сразу просохли:
— Юль, прости… Последний раз — в Туруханске… Мне товарищи говорили — если чахотка прошла — не вернется… Не знал я… Сколько работал и — ничего… Прости… Я тебя полюбил насмерть… А теперь вижу — виноват… Знал бы — не посмел…
— Дурак, — тихо и серьезно сказала она. — Если бы ты не был дураком и сказал раньше — я бы заставила тебя лечиться.
— От чего лечиться-то? — запротестовал он.
— От туберкулеза, — ответила Юлия Семеновна и пошла к телефону.
Он смотрел ей в спину из-под опущенных век. Утро пробивало насквозь ее рубашку, обтекая бедра, ноги, скользя по голым рукам, и ему почудилось, что она уходит. Черные волосы лились по спине, утро вспыхивало на них и гасло. Забытый детский плач запершил в горле Иванова предчувствием нового кашля…
Роман Горпиненко, красный конармеец непобедимой армии товарища Тухачевского, нарубавшись с белополяками, вернулся в Константиновну, в родительский дом. Папаша его, Григорий Семенович, хозяйствовал помалу, дожидаясь сынов. И — дождался. Сыны — Роман и Петро прибыли к родительскому очагу почти что не раненные к великой материнской радости Марии Романовны.
На чистой половине у Горпиненков висел портрет Ленина в широкой коричневой раме — ладонь ширины — под стеклом, отороченный льняным рушником с густой красной вышивкой крестиком на концах. Концы были еще промережены. Мария Романовна вышивала рушник лично, в приданое Верочке, но обошлось без приданого.
Вышло так, что приданое старшей дочери и всем дочерям Горпиненки дал Ленин.
Когда делили землю — мужики, конечно, первым делом замахнулись на экономию статского советника Циммельгофа. Но комиссар сказал, что там будет советское хозяйство, невиданное в мире, и во главе его станут выбранные народом, чтобы вести это хозяйство.
Слова были туманные, но все же понятны. Растащить, имение — не шутка, мужики это понимали. Они знали, что у Циммельгофа и пшеница была выше, и скот крупнее, и машины невиданные, и хлеба он давал больше всего уезда.
По все же и земля у него была лучшая. И корит мужиков до земли. От этой земли они ополоумели, и ил сходках доходило до драк — делить Циммельгофа или не делить? Особенно вспоминали убежавшему в Швейцарию статскому советнику, как у него стояли немцы и секли шомполами казаков. Гришка Гудзь задирал рубаху, показывая рубцы, плакал, кричал, что сам подпустит петуха в экономию. Гудзю сочувствовали, хотя и знали, что при немцах Гудзь отсутствовал, ибо находился (если не брехал) в Восьмой красной армии.
Кое-кто стал уже самовольно отрезать циммельгофскую землю.
Комиссары распинались, били себя в грудь, стреляли в воздух из маузеров.
Особенно убивался один чернявый жидок, бледный, с горящими глазами:
— Сознательные граждане свободной Республики! — кричал жидок сипло от натуги. — Революция дала вам свободу и власть! Вашим неслыханным подневольным трудом созданы богатства эксплуататоров! Вы прогнали буржуев и помещиков, чтобы строить новую жизнь! Так неужели вы сами уничтожите то богатство, которое создали?
— Землю! — кричали мужики. — Землю!
И неизвестно, чем бы дело кончилось, если бы не пришел декрет, говорят, от самого Ленина — делить Циммельгофа немедленно!
Делили по едокам. Две десятины на едока. Говорят, Ленин велел по три, но комиссары скрыли.
И вышло Горпиненкам дополучить еще десять десятин. Тут вышел шум — как считать Верку с Надией, которые были замужем, а у Верки уже и дочка была?