Выбрать главу

— Ладно, — сказал Горниненко, — нехай буде восемь.

Он понимал, что главное — не перечить сходу в горячий момент.

Двадцать первый год

141

В Колонном зале Дворянского собрания, в открытом гробу, на высокой черной подушке, подпиравшей главу так, что борода вминалась в грудь, лежал князь Кропоткин.

Лежал он в похоронном полумраке, и у ног его к покрытому черным сукном постаменту прислонился круглый хвойный венок, обернутый шелковой лентой. От Ленина.

Венков было много, но именно этот бросался в глаза, должно быть тем, что был он прислан вождем пролетарской революции главному анархисту.

Люди шли мимо гроба, смотрели на венок, на угрюмых чекистов, на холеный, будто уснувший, никак не покойницкий лик красивого старика. Веки князя не были затянуты смертью, а как бы смежены в отдохновении. Он лежал вальяжно, барственно, словно даже и не в гробу, и длинные пальцы его, сложенные на животе последним сложением, как будто готовы были разняться.

Но князь лежал крепко, навеки, и венок у постамента был при нем, как печать.

Разный народ тянулся с Дмитровки, с Охотного ряда — кто знал, кого хоронят, кто и не слыхивал, а кто и удивлялся — к чему бы это большевикам хоронить князя под кумачовыми своими хоругвями.

Вечером с Садовой на Долгоруковскую обособленно поворачивала толпа небритых, зеленолицых людей — все больше мужчин. Толпа шла по заледеневшей мостовой тяжело, угрюмо, плотно и несла перед собою черный флаг. Флаг висел печально, как неживой, по безветренному морозцу.

Пар изо ртов клубился над шествием. Не поднимая голов в картузах, в малахаях, в инженерских фуражках, в пуховых платках, толпа хрипловато гудела не по-походному, не в ногу, а как придется:

Мы сами, родимый, закрыли Орлиные очи твои…

Песня звучала неровно, нестройно, но упрямо и не-перебиваемо. Ноги скользили, хрустели обтаявшим за день и подмерзшим ледком возле черных бревенчатых домов, осевших на каменных подклетях.

Мало кто замечал, что все флаги в этот день были красные с черными бантами, флаг же перед толпою был черный с бантом красным.

Это возвращались с Новодевичьего назад в Бутырки анархисты, выпущенные чекою под честное слово на день, с утра до вечера, ради последнего прощания с великим своим вождем…

142

Как ни пытались большевики убедить себя в том, что счастье России в их руках; как ни пытались они — лозунгами, митингами, маузерами, реквизициями, разверстками — втолковать упрямой стране, что авангардом ее является не кто иной, как пролетариат; как пи старались они обойти, обскакать, объехать незнаемую, неведомую, неожиданную, не соответствующую их понятиям, не имеющую права на бытие стопятидесятимиллионную препону — им пришлось оглядеться вокруг. Красными от четырехлетней бессонницы, воспаленными от неусыпных бдений, изумленными от упрямого, тупого, угрюмого непонимания их затеи глазами — увидели они, наконец, Россию. Перед ними — в цифири донесений, в протоколах чрезвычаек, в съездовских речах, в докладах продовольственных комиссий — ворочался затянутый сизой, изъеденной вошью, кожей, смертельно точась уже не кровью — сукровицей, умирающий костяк нации.

Диктатура пролетариата, вычитанная из книг, выученная в эмигрантских рефератах, вымечтанная в тюрьмах, взлелеянная в подполье, явилась вдруг двадцать шестого октября семнадцатого года в ревнивой схватке с левыми эсерами, требовавшими всего ничего — прибавить к этой заморской идее исконный русский привесок— сто пятьдесят миллионов сирых мужиков. Эсеров прогнали, но довесок все же оставили, и новая власть стала именовать себя — до лучшей поры — диктатурой пролетариата и беднейшего крестьянства. Беднейшее крестьянство в прелых окопных шинелях стучало прикладами в Смольном, выстраивалось под началом своих выбранных командиров в новые роты, делило землю, втыкало штык в глину, браталось с ненавистным тевтоном.

Власть стерпела эсеровский привесок, она откинула разговоры. Ей было не до Михайловского и не до Спиридоновой. Власти нужна была армия. Власти нужны были когорты, которыми можно управлять. И пускай они состоят хоть из чертей, хоть из ангелов — лишь бы слушались.

Но неуправляемая, непредсказуемая Россия сумрачно и неясно жила, как умела, ковырялась чем попало в земле, приторговывала, приворовывала, отбиваясь от рук. Мелкий хозяйчик, собственник, угрожал власти своим необузданным естеством.