Выбрать главу

Люди стояли над покойником каменно, неподвижно. Егор Иннокентьевич не разбирал лиц. Но вдруг люди ожили, отступили почтительно, виновато. Егор Иннокентьевич боком глаза увидел Зиновьева, Бухарина, Калинина, Кобу. Яркий свет вспыхнул в печальной комнатке.

— Что вы целитесь? — тихо и зло сказал кому-то Коба. — Народ снимайте! Народ, а не чиновников…

И — вышел, не подойдя.

Егор Иннокентьевич смотрел на ничуть не изменившееся лицо, на натянутую от подбородка складку, пропадавшую за ухом, где начинался след докторского ножа. Ленин лежал перед ним отчужденно, как принесенный откуда-то с тем, чтобы быть вновь унесенным навсегда…

Внизу уже разговаривали смелее, вполголоса, будто время молчания вышло, истекло, и накопившиеся в людях слова полезли на языки.

Егор Иннокентьевич искал свой тулуп, стараясь не слушать. Предчувствие лютого кашля саднило его.

— В этой комнате, комнате смерти, нет истошного ладанного отчаянья, мистики потустороннего мира, — складно сказал человек в толстых очках на совершенно белом лице, — взгляните, Саша, скорбная простота… Неизбежность, так сказать, происшедшего распада материи…

— Не просто материи, — охотно возразил длинный, — материи организованной в великую субстанцию Владимира Ленина — вождя угнетенных классов человечества.

Белолицый посмотрел на длинного сквозь толстые очки завистливо, даже облизнул толстые губы, будто длинный перешиб складность его речи…

«Потусторонний мир, — подумал Егор Иннокентьевич, — распад материи… Не все ли равно… Все тот же страх перед тайной смерти — хоть кади на него, хоть облекай материализмом…»

И вдруг почувствовал, что разговор этот непрошено уводит от истинности горя — будто двоим этим и смерть не в смерть, а один лишь повод поблудить словами. Ленин оказался смертным.

В душе Егора Иннокентьевича — там, где от горла к сердцу идет какая-то жила, — напряглось: «Будет врать, Егор! Ждали… Еще до двенадцатого съезда ждали… Нелюбимый Рабкрин, вездесущий Госплан… Ждали…» Егор Иннокентьевич почувствовал все там же — где от горла к сердцу жила — страх. Но это был не страх перед таинством смерти, перед загадкою небытия, нет, страх этот был земным, ясным, причинным — страх перед истиной, которую ведают все, но которой нельзя, никак нельзя объявиться, потому что все вокруг рухнет, сломится, пропадет в прах.

«Ждали! — стучало в налитой голове. — Ждали! Кобо ждал, Бухарин ждал, Каменев ждал… А Зиновьев ждал? Боялся, не хотел… А кто хотел?». Скорбь, единая скорбь уравняла всех, а поди разбери, что там за нахмуренными, насупленными лицами, там, где от горла к сердцу — жила. Теперь, конечно, никто не хотел. «Когда распалась субстанция», — подумал Егор Иннокентьевич.

Коба прикоснулся ладонью к боку:

— Ты подыши, Егор… Приложи рукавичку, морозом подыши… Ступай, Егор… Мы — сами…

Красноармейцы (восемь, а может, больше) вносили тяжелый длинный ящик. Гроб. «Свинцовый», — шепнул кто-то. Да-да, свинцовый. Чтоб сохранить тело Ильича.

Ящик этот, устланный красным, как ненасытная пасть, сотряс делегаток. Делегатки притулились к Авдотье Борисовой плакать, причитать. Тяжелый, разверзшийся красным, невиданный ящик помрачал ужасом. Авдотья Борисова вмиг, на полувсхлипе подобралась — приказала: будет выть! И — выпрямилась. Глаза сухие, круглое лицо суровое, чугунное. Делегатки зашмыгали, костенея.

Луначарский подошел:

— Товарищи… Мы — большевики — люди особого склада… Мы — ленинцы…

И отвернулся, чтоб товарищи женщины не видели лица. Маленький, неслышный Коба, с лицом бледным, как забеленным известью, остановился, вытащил трубку, посмотрел на нее и снова сунул в карман френча.

«Когда успели сделать гроб? — думал Егор Иннокентьевич, — Когда успели исписать лозунгами столько кумача? Как будто все готовилось заранее… А ведь все — вдруг…»

Зиновьев с Бухариным у изголовья, Рудзутак с Томским — в ногах, стояли первый караул у гроба, поставленного на бело-золотые жидкие столики.

Появился из-за спин, в тесноте Горбунов, посмотрел измученными глазами, подумал, отвинтил непослушными пальцами орден с себя и бережно, стараясь не касаться недышащей груди, положил под левым карманом его френча. Зиновьев не шелохнулся, стоял выпученно, как в детском испуге. Бухарин скосил глаза на френч, лицо его, лобастое, с клинышком бородки, осмыслилось одобрительно. Подошел Орджоникидзе, перетянутый ремнем по узкой талии, смело снял с гимнастерки значок ЦИКа и опустил рядом с орденом. Оглянулся, потянул орлиным носом. Глаза его горели решимостью.