Нет, она ни в чем не раскаивалась, это даже не приходило ей в голову. Она была как все. Высшая цель влекла всех, высшая цель, истребившая привязанности, заставляющая расставаться резко, жестоко, возвеличивающая тех, чьими жизнями распоряжались беспощадно, без снисхождения и милосердия…
Никакие жертвы не имели значения ради Высшей цели…
Бывшая профессорская квартира, населенная как Ноев ковчег, плыла куда-то — что-то кричала, гремела предметами, хлопала дверями, не глядя на ночь. Эта квартира наполнена была людьми, явившимися из какой-то неведомой страны, которая, собственно, и была Россией, страной, о которой полагалось сокрушаться, сожалеть, мудрить о ней, сшибаться в партийных сварах, скрываться в подполье, сидеть за нее в тюрьме, проклинать ее, восхищаться ею, но — не пускать ее дальше черного хода.
Там, за стеною, Россия оплакивала Ленина, как конец света, как страшный суд. Люди уходили в ночь, унося узелки с пищей, приходили с мороза, как очищенные, как сладко раскаявшиеся.
И вдруг, заглушая крики, причитания, говор, оттуда, из-за стены донесся сокрушающий, утробный морозящий, кожу рев, вой, низкий, хриплый звук раздирающей боли. Павел Кордин вздрогнул, приподнялся, потянул сонетку, которой включалось электричество. Товарищ Мишель, босой, в кальсонах, выскочил из своей загородки, накинул бекешу и распахнул дверь в коридор.
Вой, крики, какие-то распоряжения ворвались в комнату:
— Воду грей, воду! Ивановна!
— К нам давай…
— Ничего — дотащим! Держися, Капа!
— Мальчик будет! Увидите!
— Назовем Владимиром! Ой, батюшки…
— Девка будет!
— Не может быть девка в такие дни!
Дверь закрылась. Товарищ Мишель остался с той стороны — в криках, в шуме, в событии, в России.
Павел Кордин лег на спину. Должно быть, рожала эта маленькая швея, которую товарищ Мишель почтительно называл Капитолиной Степановной. Павел Кордин размышлял.
Ненавистная постылая земля, ковыряемая столетиями без радости и без толку, вдруг безо всякого якова отпустила от себя мужика на все четыре стороны. Отпущенный землею, он расколотил помещичьи усадьбы, сжег господские библиотеки, достиг неуемной воли, накатался на тачанках, настрелялся из пулеметов, нарубился в атаках, накричался на митингах. Справедливость вдруг взметнулась равенством перед всем на свете — перед тифозной вошью, перед свободою, перед пулей и перед голодом. Голод, холод, смерть ползли с заросших бурьяном нив, из пустых закромов, из разбитых вдребезги жилищ.
И тогда он пошел теснить город, теснить мещанское сословие, вышибать господ, набиваться в барские жилища, делить их вдоль и поперек фанерою, обживаясь и смелея. Он пошел пополнять неисчислимую праздную толпу безработных, пошел искать нечаянного пропитания, приживаться, прилаживаться, выживать в развороченном сверху донизу и перелопаченном муравейнике государства. Ибо справедливость оказалась равной для всех, когда надо помирать, но — увертливой, когда надо жить.
Он пошел слушать лесть агитаторов, направлявших его ум против всего, что было, против всего, что привело к тому, к чему привело, — против неродючей земли, против пожизненной страды, против чистого сословия, против самого Бога. Это была новая власть, она отпускала грехи, сулила рай и давала малость, как причащала, не беря взамен ничего, кроме веры. Это была его власть, возникшая из ничего, из несбывшихся надежд, как чудо в сказке.
Нет, не он, Павел Кордин, и не товарищ Мишель были истинно причастны к новой стране, а эти люди, которых никто не знал, но о счастье которых сшибались все, кто был честен, благороден, справедлив, все, кто мыс лил и обладал гордой смелостью отстаивать свои мысли Все — и Герцен, и Чернышевский, и Михайловский, и Плеханов, и Павел Кордин, и товарищ Мишель… Их причастность кончилась внезапно, вмиг, она пропала в сомнениях, в партийных противостояниях, уступив, съежившись, тому, чего они не знали и о чем не желали знать. Причастны были не они, а по-прежнему эта бабенка Капитолина, ходившая на сносях в лютый мороз поклониться Ленину, отстоявшая полночи в очереди, превозмогшая себя, задавленная толпою, распираемая родовыми схватками. Она и те, кто принимал сейчас ее роды, — бабки, женщины, мужчины. Она и ее младенец, прорезавший криком притихшую на малое время квартиру.