Радость отречения от прошлого, от истории, от всего, что было Россией, всплеснула в эти скорбные дни новой волною.
Даже описание похоронных процессий, шествии им глядело так, будто весь смысл их заключался не в самом горе, а в том, что и горе это есть все та же победа над старой никчемной Русью.
Старая Россия, Русь, Расея, перепуганная насмерть, всем, что натворила, притишилась, затаилась, замолкли. Но она дышала, подавала знаки. Патриарх Тихон, получивший патриаршество от революции, не преминул напомнить: православная церковь не смеет хоронить незабвенного Владимира Ильича, дабы не оскорбить его память, ибо был он неверующий. Но молодой митрополит Евдоким заявил в пику лукавому старцу — живая церковь будет хоронить! Республика побивала Россию и здесь, в притворе Петра и Павла. Это была сшибка, наспех освященная отвлеченными принципами, которых не так уж много на земле, чтобы долго выбирать, когда понадобится. Это была политика, то есть победа сиюминутного интереса — большого ли, малого — все равно — жесткая, беспощадная религия Республики Ленина.
Павел Кордин читал газеты, гремевшие политикой.
Спина Крупской (Кордин искренне жалел Крупскую) описывалась часто, назойливо, будто была возвышенным символом, а не спиною несчастной овдовевшей старой и нездоровой женщины. Газеты хвастали даже тем, что Ленину предстоит уйти в землю под теми же знаменами, под которыми ушли Либкнехт, Роза, Свердлов, Рид и тысячи солдат революции, съеденных тифозной вошью.
В этом было что-то кощунственное.
Но еще Павел Кордин увидел то, что сопровождало его столько лет: старинное полураскаянье, полупренебрежение — интеллигентское заискивание перед пролетарием, перед мужиком, перед толпою. Интеллигенты печатали скороспелые воспоминания, в которых рисовали Ленина издевающимся, карающим, топчущим именно интеллигентов и проявляющим особенную симпатию к темным, но тянущимся к свету социализма товарищам с мест. Он приказывал выдавать им сапоги, кашу, кипяток, крышу, керосин, зерно и — все сам, все один, наперекор все тому же интеллигентскому засилью бюрократов и саботажников, окружавших его плотным кольцом.
Это было упрямое самобичевание на миру, нарочитость, особенно претящая сейчас, когда умер человек, перевернувший Россию, обожествляемый, но оказавшийся смертным. Вкус этих писаний представлялся Павлу Кордину неразвитым, провинциальным, альбомным. Вожди республики предпочитали из Некрасова «На смерть Добролюбова», а из этого стихотворения строки о том, что он учил жить, но более учил он умирать. А вождь всемирного коммунистического интернационала Зиновьев счел уместным пуститься в сентиментальность:
Риторика, возникшая давно, в студенческие и гимназические годы нескольких поколений, вдруг вооружилась шашками, маузерами, трибуналами, реквизициями. Детская нетерпимость сделалась основой взаимоотношений, она восторжествовала беспощадно, мстительно, она поощрялась, насаждалась новым государством, его небывалым аппаратом, пропагаторами и вождями.
Павел Кордин читал газеты, которые сравнивали Ленина то с Наполеоном, то с Александром, то с Цезарем, то с Сакья Муни, то с Христом, и сердце его наполнялось печалью.
Опасное, роковое всероссийское нетерпение грозило всему свету — кто не с нами, тот против нас: «Угнетенные народы всего мира, под знаменем Коминтерна свергайте империализм!»
Должно быть, и это был — Зиновьев.
А кто же был Ленин?
Павел Кордин говорил с Лениным дважды. Первый раз в Париже, в каком-то бистро.
— Вы собираетесь строить мосты?! — изумился Ленин. — Но что вы хотите соединить? Барина с мужиком? Капиталиста с пролетарием? Филистера с революционером?! Ах, противоположные берега?! Но сначала нужно освободить эти берега!
Второй раз он видел Ленина пять лет назад, когда нечаянно попал к нему с инженерами Графтио. Павел Кордин поразился — Ленин узнал его, дружелюбно пожал руку и засмеялся весело, чистосердечно.
— Ну вот, господин молодой махист, пришла ваша пора! Берега свободны! Наводите мосты для пролетариата!
Раздражение, вызванное первой встречей, сменилось каким-то несвойственным Павлу Кордину восторгом.
В те дни Павел Кордин сам искренне сцепился со старым инженером Бутовичем.
— Умерьте ваш пыл, — сказал тогда Бутович, — Ленину кажется, что гидроэлектрический агрегат — это просто большая деревенская мельница.