— Хорошо, — снова нахмурилась Иванова, — ваша забота о производстве похвальна. Но рабочий класс потрясен кончиной своего вождя…
— Он — завсегда потрясенный, — не унимался старик, — ну еще бы у нэпманов гуляли — ладно… Завод же — не хозяйский, народный… Сами себе беду делаем…
Иванова резко сунула руки в шубку:
— Пойдемте!
Старик удивленно отступил.
Она шла быстро, цокая комиссарскими сапожками по мрамору ашугинского особняка.
Мотор стоял еще у подъезда. Шофер в овчинной под девке, в кожаной шапке без козырька с поднятыми громадными очками посмотрел вопросительно.
— На «Красный пролетарий»! — приказала Иванова. — Садитесь, товарищ!
…Ковыляя по смерзшемуся чернозему Марьинской слободы, широкий черный губисполкомовский бьюик, за тянутый заиндевелым брезентовым навесом, добирался коротким путем к металлическому заводу «Красный пролетарий», бывший «Берг и сыновья».
Четвертый день завод стоял.
В тихой похоронной печали свисали с трансмиссии неживые пасы инструментального цеха. Высокие окна, взятые мелким переплетом, белели замороженными квадратиками стекол. Цех был самым теплым — паровичок, вращавший трансмиссию, согревал его порядочно. Но сейчас паровичок этот стоял заледенело — желтые масляные сосульки висели с фланца. Огромный — в три роста — маховик был мертв. Тяжелая, в толщину человека чугунная спица упиралась в обод, как раз в то место, где в рыжевато-черном углублении значились литые немецкие буквы Симменс — Шуккерт. В спице прикручен был проволокой портрет Ленина. За маховиком стоял заиндевелый котел — ледяная лужа окружила его цементированное основание.
— Хучь воду слили, — пробормотал старик, так и не надевавший ушанку, — и то спасибо…
Иванова узнала этого старика сразу, едва он вошел. Узнала, но почувствовала — надо не узнавать. Старик затем и вызвался идти к ней, что понимал: признает, но по господскому своему рассудку сделает видимость, что встречает впервой.
Это был тот самый Прокофьич (он будто и не постарел за десять лет!), который, выслушав краковскую прокламацию, заметил ехидно: обманом жить — добра не нажить.
А она шла по цеху вдоль застывших станков, не оборачиваясь, быстро, по уложенному старым кирпичом, облепленному гарью и наледью проходу.
Цех был пуст. Только в конце, вокруг раскаленной буржуйки сидели на чем попало рабочие в ватных телогрейках, в суконных — шинельного сукна — тужурках, в потертых кожанках. Их было человек пятьдесят. С опоры свисал красный флаг, обшитый черным. А под ним — портрет как на спице, только с черным бантом на углу рамки.
Увидав Иванову, рабочие поднимались, смотрели недоуменно, печально, сокрушенно.
— Митинг будет, — робко предположил кто-то.
— Должно, митинг… Слава Богу…
— Здравствуйте, товарищи, — строго сказала Иванова.
— И вы — здравствуйте… А то — совсем мы забытые… Сидим — балакаем, а толку нэма…
— Митинг! — уже смелее сказали в толпе. — Товарищи! Митинг!
— Петро! Шурка! Кройте по цехам — всех — в литейный.
— Товарищи, становься, как подобает…
— Шурка, ты не ходи, нехай Остап… А ты — запевалой пойдешь…
— Как там в Москве, гражданочка? Как там вокруг его?
— Ти-их-ха! В литейном узнаешь!..
— Пойдемте, товарищи, — сказала Иванова и прошла сквозь толпу к выходу.
Она шла по грязной маслянистой ржавой наледи. Рыжие балки, почерневшие ящики, горы стружки жухнущего синего цвета растопырились вдоль кирпичных стен с окнами в мелкий квадратик, закопченных стекол. «Папа, ты приучаешь их к виду решетки?» — «Юленька! Мелкое стекло практично, а света достаточно! Это же все-таки завод!» Как давно это было! Целых десять — нет, пожалуй, уже одиннадцать лет назад… Где они все теперь? Там, там они… Там… А где — Павел?
За нею шла толпа и пела — искренне, глухо, как плакала, — Иванова не оборачивалась, глаза ее были строгими, она чувствовала, что пение раздражает ее.
Отроческий дискант сильно, на октаву выше, чем нужно, четко выводил новый куплет:
— Твои! — тяжко выдохнула толпа. — Орлиные о-очи твои…
По наспех брошенным доскам Иванова легко взбежала на опрокинутый ковш и стала, почувствовав под подошвой возле каблука — риф, чугунно вминающийся в ступню.