Выбрать главу

— Да-да-да-да-да, — горел глазами товарищ Мишель,

— Были гиганты трагического конфликта между мыслью и делом: Толстой, Пушкин — именно Пушкин, товарищи, не следует этого забывать… Были исполины, ли шейные счастья видеть свою мысль воплощенной в равное ей дело: Маркс, Энгельс…

За столом учтиво молчали, печалясь прилично поводу. Актер украдкой рассматривал перстень на среднем пальце большой своей белой руки.

Хозяин вздохнул и вдруг тихо, как будто осененный свыше:

— И только ему — единственному в истории — дама была неосуществлявшаяся возможность максимально гармонизировать гениальную мысль и титаническое дело! Он просто максимально гармоничный человек!..

Павел Кордин покосился на лица вокруг стола и неуместно подумал о том, что хозяин употребил слово — бежавших — вместо — избегавших. Устаревшее слово добавляло торжественности…

167

Черная нескончаемая очередь тянулась на белой мостовой, закручиваясь, завихряясь у костров. Возле одного костра стояли деревенские дровни, заиндевелая лошадка понурилась, боком к огню.

— Как вы думаете, — спросил товарищ Мишель, — готова могила?

Павел Кордин посмотрел на башенки Исторического музея:

— Заканчивают, должно быть.

— Пойдемте посмотрим! — энергично заявил товарищ Мишель.

— Хорошо, — сказал Павел Кордин, ощущая назойливую зависимость от товарища Мишеля.

Люди толпились, молчали, смотрели на еще не внесенные в Колонный зал новые венки. Некоторые венки освещены были большим электрическим фонарем. Красноармейцы и штатские при службе — черно-красные повязки на рукавах — нетерпеливо поглядывали на распорядителей — когда вносить. Венков было много. Однако отдельно от них прислонились четыре — на одном большой портрет, отороченный соломой, перевитой черным, внизу — прямо на снегу лента: «Любимому вождю и учителю Ильичу. От служащих и заключенных лианозовской колонии лишенных свободы». Рядом находился венок повыше — белые и красные цветы, железные пальмы и широкий бант белого шелку. «Не уныние и панику должна вселить в нас потеря вождя, а энергию и волю для осуществления великих задач рабочего класса. От московских мест заключения».

Павел Кордин читал ленты, испытывая странное сочувствие: арестанты послали венки тому, кто заключил их. Они рыдают о нем за своими решетками так же, как вся Россия, обездоленная и взбудораженная этой смертью. Павел Кордин сглотнул и стал читать печатную надпись в центре венка из вощеных цветов и листьев — белых хризантем, красных лилий и роз: «Дорогому учителю трудящихся мира Владимиру Ильичу. Личным присутствием доказать преданность твоему ученью мы не можем по причинам вольных и невольных совершенных нами ошибок перед трудящимися, но душой, сознанием и инстинктом мы с тобой и против твоих врагов. Заключенные московской Таганской тюрьмы».

Павел Кордин пытался вообразить себе бритоголовых угрюмых арестантов, задыхавшихся от рыданий, когда они сочиняли эти слова. «Наверно, на митинге или на прогулке», — подумал Павел Кордин и сам почувствовал, что горло его сжимается. Он слышал за спиною плотное тяжелое сопящее дыхание — за ним собралась толпа. Кто-то читал подписи по складам, неумело, кто-то бормотал — Господи, образумь и помилуй! Узенькая лавровая связка прислонилась к венку: «Незабвенному Владимиру Ильичу. От заключенных Новинского женского исправдома». И эта связка — маленькая, жалкая, но необыкновенно достойная тем, что была сплетена из живого замерзшего лавра, лишила Павла Кордина привычного самообладания. Глаза его задрожали влагою.

— От исправдомов давай, от исправдомов, — услышал он где-то негромкое приказание. Люди с черно-красными повязками понесли венки.

Кто-то вздохнул за спиною Павла Кордина:

— Сейчас бы самая пора… выпустить бы всех, кто в тюрьме сидит… Как, значит, поминовение… Чтоб душа его, значит, возрадовалась… Справедливость чтобы, как он велел…

Павел Кордин обернулся. Нестарый крестьянин, обросший до глаз светлой бородою, в суконном на вате колпачке, в дерюжном армяке, надетом на справную поддевку, дышал горячим чесночным духом)

— К чему, к примеру, кутузки, ежели — сознательная свобода?

Человек в старой, но еще сносной, солдатской (шинели) папахе, в подстриженной черной с проседью бороде, посмотрел на него, подышал недобро, протянул:

— Справедли-и-и-вость… Сейчас, мил человек, в самый раз пришить бы тысяч десять буржуев! Тем и помянуть!

Нестарый крестьянин опасливо, вроде разговор не он и затеял, отступил в толпу. Небольшой старичок, закутанный башлыком, возразил высоким голосом по-доброму, на примирение: