Выбрать главу

Он постепенно распалялся и вдруг сник, опустив голову:

— Две недели я жду, как милости, твоих поздравлений… Я шел к тебе, чтоб спросить… Слобода Марьино готова… Меня поздравил министр, меня поздравил губернатор… Меня поздравили в клубе… Об этом событии нашего дома пишут газеты!

— С чем я должна тебя поздравить? — медленно заговорила Юлия. — С новым поводом для эксплуатации?

— Боже мой! — всплеснул руками Берг. — Восемьдесят рабочих семейств будут жить в европейских условиях! Таких поселков не так уж много даже в Европе! Даже в Англии и Германии. Юдифь! И ты утверждаешь, что компания вложила в эти коттеджи огромные средства в целях эксплуатации?!

— Конечно! — оборвала Юлия. — Ты вложил огромные средства, значит, теперь ты захочешь их компенсировать!

— А как же иначе, Юдифь? Это же — промышленность!

— Ты их компенсируешь при помощи новой усиленной эксплуатации своих рабочих! — беспощадно сказала Юлия. — С чем я должна тебя поздравлять? Я не министр и не губернатор!

Берг вскочил:

— Я покажу тебе адрес, который мне поднесли рабочие цеха мартенов! Я сейчас принесу!

Он смотрел на нее жалобными глазами, как ребенок, выпрашивающий прощение без надежды его получить. Юлия была холодна:

— Не надо, папа, не трудись… Этот адрес сочинили как у Чехова… Твои же служащие…

— Неправда! — закричал Берг.

Он устало сел, опустил голову и заговорил тихо, страдая растерянным голосом:

— Нет, ты этого не можешь понять потому, что они работают, а ты не работаешь! Ты ничего ни о чем не знаешь…

Берг тяжело встал, подошел к окну и, не оборачиваясь, сказал совсем тихо:

— Грустно, дочь… Ты ничего ни о чем не знаешь… и знать не хочешь. К чему же ты готовишься?.. Какая-то странная игра…

— Это не игра, папа! — жестко сказала Юлия. — Мы готовимся прийти к власти!

Он резко обернулся. Рот его задрожал:

— Это будет ужасно, Юдифь! Даже если допустить невероятное — это будет чудовищно.

Она увидела испуг на его лице, и это вызвало в ней какое-то забытое детское чувство. Она отвернулась.

— Это было бы чудовищно, — бормотал Берг, — это… это… Вы же поразительно ничего не хотите знать! Вы же ничего не умеете! Слава Богу, этого не будет!

43

Максим Горький весьма резко протестовал против намеренья Московского Художественного театра показать на своей сцене сочинение Достоевского «Бесы». Достоевский, по утверждению Горького, изумительно глубоко почувствовал, понял и с наслаждением изобразил две болезни, воспитанные в русском человеке уродливой его историей и тяжкой обидной жизнью — садистскую жестокость разочарованного во всем нигилиста и — противоположность этой жестокости — мазохизм существа забитого, запуганного, способного наслаждаться своим страданием со злорадством, рисуясь перед всеми и перед собою, и даже хвастать тем, что бит. Максим Горький не желал, чтобы беспощадный в своей методе Художественный театр показывал русского человека по Достоевскому — злому гению нашему.

Евграф Лукич Коршунов всегда удивлялся способности образованных людей яростно сатаниться от книг, будто книги для русского человека — сама жизнь, а не изображение оной на всякий вкус и манер. Максим Горький втолковывал — очевидно, господин Немирович знает, что есть публика, которой забавно будет и приятно посмотреть на таких дьяволов революции, каков Петр Верховенский, или таких мерзавцев своей жизни, каковы Липутины и Лебядкины. Ведь глядя на них, очень удобно забыть, что были и есть люди честные, бескорыстные. И вот Художественный театр послужит этой нужде — поможет дремлющей совести уснуть покрепче. Но тотчас откликнулись защитники морозовского театра: по Максиму-де Горькому выходит, что задача искусства упрощается до простого средства успокоить, укротить мятежный дух и навеять человечеству сон золотой.

И тот — про дремлющую совесть и эти — про сон золотой. Евграф Лукич понимал — валом повалит публика в Камергерский. Ну, разыграют они Достоевского, ну, покажут, каков русский человек. Первым делом — не все в живой жизни, как у Достоевского. Евграф Лукич читал этого литератора, жалел про себя лиц, км описанных. Может быть, и прав Максим Горький — не надо висельнику веревку под нос. А может быть, наоборот, не прав? Чего можно, чего не можно — эка их в урядники тянет…

Максима Горького секли вовсю, секли так же истово, как прежде истово преклонялись перед ним.

По первому снежку прибыл в первопрестольную бесподобный вундеркинд, восьмилетний дирижер Вилли Ферреро. Москва тотчас переключилась на музыку, ринулась на Никитскую, в консерваторию. Но тут же вундеркинда оттеснил великий синема-артист сам Макс Линдер. Прибыл он одновременно со славным поэтом Эмилем Верхарном, однако поэт обитал в Москве незаметно, почти невидимо; Макс же Линдер потряс московское воображение. Москва ринулась в цирк смотреть на него.