Окровавленная тень деда бродила по пятам царя. Высшие чины государства, частокол, огораживающий престол, валились под пулями. И наконец дядя — великий князь Сергей Александрович убит — это уж совсем рядом, не следующая ли — в царя?
Пришел Столыпин — сильный человек, взял в руки империю, но и его, на глазах царя, убивают. И кто стрелял? Агент тайной полиции! Не тайная ли полиция правит Россией?
Евграф Лукич слушал эти складные сопоставления, жалел, конечно, государя по-христиански, но, привыкший к делу, размышлял иначе: не пора ли на покой государю? Напуганному, нетвердому, послушному злоумцам и недоступному для здравого смысла?..
Многострадальный Иов, в чей день родился русский царь, обрел все же Божье расположение за все свои страдания. Но не верилось Евграфу Лукичу, что Божья милость ждет императора. Сердцем хотелось, чтоб ждала. Разум же, холодный, купеческий, расчетливый, предсказывал иное: не затворится русская кровь, отворенная этим царствованием…
Что же будет?
Небеса пошучивают над Россией, над ее царем. Вздумал устроить ставку в отбитом у Франца Иосифа Львове. Не надо было. Катится с Карпатских гор голодная, оборванная, задичавшая армия. На кого надеялся? На Гришку или на Кузьму Крючкова? На сказку надеялся? Триста тысяч русских солдат разбиты, уничтожены, пленены. Вот тебе и ставка в городе Львове.
Что же будет? Царская власть, основа России, а ведь — падет! Падет вмиг — от голода, от мятежа, от тайного заговора.
Евграф Лукич гнал эти мысли: промышленник, купец, ему-то что до этого? Без торговли мир не живет. Но уж больно опасны предсказания. Алексей Иванович Путилов говорил Коршунову в этот его питерский наезд: величайшее преступление царизма в том, что не желал он допустить никакого очага политической жизни помимо своей бюрократии.
Речь не новая, думская. Евграф Лукич понимал Путилова: истинно, сигнал к революции дадут обиженные бюрократами адвокаты, гласные, промышленники — запрещенный очаг. Но, зная, чувствуя страну, как чувствуют незаживающую болячку, Евграф Лукич не хуже Путилова понимал, что вслед обиженным явится, в конце концов, Пугачев, Стенька Разин, и там уж будет без торговли, без промышленности.
А как будет? Робел понимать…
Галицкий разгром всколыхнул Москву.
На Тверской, на Кузнецком, в Камергерском отчаянные люди разбивали немецкие магазины, грабили открыто, на глазах городовых.
Генерал-губернатор князь Юсупов гневался, но хватать народ не велел. Должно быть, ждал, пока сам по себе сникнет пыл: шутка ли? Доблестное русское войско пленено австрияками, не иначе — измена! Пускай отойдут простые люди, пограбят, утешатся. Даже когда начались крики про Гришку, по немку-царицу, князь велел погодить, ждать.
Евграф Лукич поднялся на Красную площадь из Зарядья, посмотреть, подумать. Храм Василия Блаженного на краю площади упирался белокаменным основанием в глину, в песок, в посад, в мелкие домишки на склоне, чтоб не сползти к Москве-реке. Купола его, засиженные птицами, нечистые, безрадостные, откинулись назад от пропасти. Будто площадь сталкивала с себя животрепещущий храм этот, а он, не чуя вины, упирался, только что не кричал о спасении. Черные птицы кружились над храмом, не садясь.
На Красной площади гудела толпа.
Года еще не прошло с того дня, когда просветленная кремлевским благовестом, очищенная молитвой толпа рыдала, славила царя, подвигала себя на ратный труд.
Не та она была теперь. Года не прошло, как покорно втискивала она себя в святые стены Кремля. Теперь же и площадь была ей тесна. Перекинутый трамвайный вагон загородил спуск — это какая же силища понадобилась, чтобы кинуть его поперек.
С Лобного места разозленный человек мастерового виду кричал:
— Товарищи! Довольно с нас позора! Не приспособленное к военным перинетиям, бездарное правительство казнокрадов толкает Россию в пропасть, в немецкое рабство, в бессмысленную кровь народа!
Речь была витиевата. Толпа не вникала в слова, распаляла себя ожесточением и ревом:
— Долой!
Евграф Лукич поглядывал в налитые нетерпением глаза, злые, отчаянные. Нет, не та была толпа год назад… На памятнике Минину и Пожарскому, стоя на коленях князя, держась за черную бронзовую голову, топча бронзовый чертеж русского государства, студент в косоворотке звал, размахивая рукою:
— Гришку на виселицу! Долой царя-изменника! Немку — в монастырь!
— В монастырь! — отозвались снизу. — Там немцев прячут!
— Товарищи! Все к Марьинскому монастырю! Долой игуменью-шпионку!