— А то еще бывает мандавошка, ваше благородие, го, конечно, муравьем не возьмешь! Но это — редко. Это ежели баба какая грязная попадется. Да где они тут — те бабы…
Сказано это было так чистосердечно, так просто, что Сергей Суровцев даже не вник в слова.
— Ну, ступай… Какой команды?
— Отдельного взвода связи ефрейтор Лягушкин, ваше благородие! — гаркнул солдат и тише, обыкновенно сказал: — Тропка влево пойдет — туда не извольте. Туда снаряды достают. А тут за дубом — ба-альшой дуб — извольте… Спокойнее… Прикажете проводить?
— Ладно тебе — проводить, — улыбнулся Сергей Суровцев. — Штаны надень!
Он снова посмотрел на раскинутую одежду и увидел тусклую георгиевскую медаль на подвернувшейся рубахе.
— Твоя медаль?
— Так точно, ваше благородие!
— Что же ты, братец, царским ликом бросаешься?
— Она, ваше благородие, пришита. Шпилька надломилась, — посмотрел на медаль солдат, так и не отнимая рук, — у меня их три. Те сымаются, а эта — пришивать надо.
— Значит, еще одна — и полный кавалер?
— Так точно, ваше благородие.
— А креста нет?
— Как не быть, ваше благородие? Четвертой и третьей степени!
— Молодец, Лягушкин!
— Рад стараться, ваше благородие!
Суровцев кивнул и пошел к большому дубу. Это сколько же нужно муравейников на полк? А на дивизию? А на корпус? Он шел, веселя себя встречей и этими голыми солдатами, и вдруг до него дошел смысл слов Лягушкина. Сергей Суровцев вспыхнул, и стало ему гадко. Он подумал о Сонечке. Боже мой, Сонечка! Зачем он подумал о ней? Гадко, грязно. Как он смел о ней подумать? Но он подумал и теперь видел ее в своем воображении, далекую Сонечку, не имеющую никакого отношения ни к чему, о чем глупо, пошло острят офицеры и деловито рассуждают солдаты.
Великий князь Николай Николаевич был великим ненавистником Гришки Распутина, чем снискал августейшую немилость. Лицо царицы, недоброе и надменное, перекашивалось благосклонной улыбкой (узкие губы поджимались, уголки их едва-едва опускались, глаза же были холодны), когда представлялся ей великий князь.
Говорили также, будто Гришка телеграфировал Николаю Николаевичу, что, мол, сподобит, явится благословить православное воинство. Смиренная наглость толкнула Распутина бить телеграмму не сама по себе. Говорили, будто царица после очередного бдения (сидела с дочками вокруг просветленного благостию Божьей старца) сказала мечтательно — не помириться ли старцу с великим князем. Гришка на это ответствовал, что душа его открыта для всех и княжескую гордыню отмаливает он денно и нощно, выпрашивая у Господа сил изгнать диавола из закостенелой души Верховного Главнокомандующего. И еще будто бы сказал старец, что не может быть на небе двух солнц, а только одно. Туманные слова Божьего человека восприняты были императрицей с умилением. Сколь мудры народные иносказания.
Николай Николаевич телеграмму Гришкину получил, чертыхнулся, даже ввернул солдатское словцо-другое и велел ответить кратко: «Приезжай, повешу».
С ответом этим Божий человек явился в Царское Село, упал на колени перед императрицей с дочками и, стуча челом по паркету, рыдал в голос, не утирая слез:
— Диавол велит ему, диавол! Не сам он, немощный и слабый, сгубленный суетной гордынею! Не сам!.. Но — диавол… Как же пасти ему воинство православное — вразуми, Боже…
Царица плакала, видя мучения старца, плакали и царевны Ольга с Татианою, царевна Марья шмыгала носиком, а царевна Анастасия смотрела испуганно, без слез.
Старец, валявшийся в ничтожестве у царственных ножек (бросились подымать, но он не давался слабым женским ручкам), потянулся к Анастасии, затряс ручищами в рваных рукавах:
— Доченька! Не допущай диавола! Смиряй себя, голубка! Ой, грядет беда, ой, грядет…
Встал с колен сам, здоровенный, в суконном солдатского сукна латаном кафтанце, утирал слезы, гладил нечесаную бородищу:
— Ничего не надо… Сам я… Сам… Уйду я… Ой, грядет беда!..
— Не покидай нас! — закричала императрица, кусая пальцы, как в родовых муках. Перстни сверкали остро, недосягаемо.
И все впятером, даже Анастасия, бросились удержи-мать его, хватать за кафтанец.
Гришка стоял среди них, среди белых платьев, среди вытянутых к нему умоляющих чистых, испуганных, виноватых лиц. Крупный жемчуг в две нитки обвивал белые тонкие шеи. Жемчуг. На всех пятерых — несчастливый перл, сулящий беду.
Гришка смотрел сверху, как с небес, и видел щель меж тесных спелых грудей пышнотелой Ольги, бант, прикрывающий отставленный задок Татианы, видел, косясь, едва выступающие под просторным одеянием грудки отроковицы Анастасии, видел широковатые плечи Марьи.