— Прибор такой есть, ваше высокопревосходительство— шарик Бринелля… Полагается им пользоваться… Проверка на твердость металла… Не желают… Говорят— Бринелль, Бринелль… Немец твой Бринелль!
Генерал выслушал хладно, перевел разговор:
— Мы нуждаемся в подвижном составе…
— Тележки пытаемся на Южном заводе…
Генерал заинтересовался:
— Как же? На свой риск?
— Риск невелик, ваше высокопревосходительство: война ли, мир ли, а ездить надо.
— Сколько же вы можете поставить платформ, Евграф Лукич?
— С платформами худо: леса нет… А колеса (нарочно сказал, желая пояснить, что такое тележки), извольте… Впрочем, если прикажете — возможна кооперация, лес найдем…
— Долго?
— Бог даст, сразу же и займусь.
Евграф Лукич ощутил удовлетворение — вот он случай вломиться в непроницаемое царство железных дорог!
Алексеев называл Коршунова по имени-отчеству, как бы приглашая — без чинов. Евграф Лукич выждал приличное время, наконец, сказал:
— Надзору много, Михаил Васильевич. Если бы мои люди с продукцией — франко позиции — меньше бы утечки…
Генерал не то улыбнулся, не то скривился, как от зубной боли:
— Надзору много, Евграф Лукич…
За чаем у генерал-квартирмейстера Михаил Васильевич говорил устало, не чинясь:
— Армия наша — наша фотография… Да это так и должно быть. С такой армией можно только погибать. И вся задача командования — свести эту гибель к возможно. меньшему позору. Россия кончит прахом, оглянется, станет на все свои четыре медвежьи лапы и пойдет ломить… Вот тогда мы узнаем и поймем, какого зверя держали в клетке. Все полетит, все будет разрушено, все самое дорогое и ценное признается вздором… Припомнят тогда вам, Евграф Лукич, и шарик Бринелля…
Бледный ранением или нездоровьем штабс-капитан из квартирмейстерских не понял про шарик, глянул на Коршунова и, покосившись на Пустовойтенку, решился спросить:
— Если этот процесс неотвратим, ваше высокопревосходительство, то не лучше ли теперь же принять меры к спасению. самого дорогого, к меньшему краху хоть наносной нашей культуры?
Михаил Васильевич не глянул на штабс-капитана, будто не было ни его, ни вопроса. Штабс-капитан, судя но вопросу, был социалист. Алексеев помолчал и ответил как бы самому себе:
— Мы бессильны спасти будущее, никакими мерами этого нам не достигнуть. Будущее страшно, а мы должны сидеть сложа руки и только ждать, когда же все начнет валиться. А валиться будет бурно, стихийно…
Усмехнулся, посмотрел не на штабс-капитана — на генерал-квартирмейстера:
— Вы думаете, я не сижу ночами и не думаю хотя бы и моменте демобилизации армии?.. Ведь это же будет дикий поток, которого никто не остановит. Я докладывал об этом несколько раз в общих выражениях; мне говорят, но ничего страшного не произойдет: все так-де будут рады вернуться домой, что ни о каких эксцессах никому и в голову не придет… А между тем по окончании войны у нас не будет ни железных дорог, ни пароходов, ничего — все износили и изгадили своими собственными руками.
Евграф Лукич слушал, думал: зачем звали? Чтоб выговориться? Повторил жалобу:
— Надзору много, ваше высокопревосходительство… Непроизводительных лиц… Промышленник живет не законом — благорасположением…
За три дня в Могилеве Евграф Лукич наслушался многого. Говорили здесь, не таясь, об украденных эшелонах, бесстыдстве интендантов, о воровстве полковых касс. Говорили, будто хвастая чужой ловкостью и завидуя, что небогаты своей.
Весельчаки пересказывали словечки дворцового коменданта Воейкова. Приставленный к Евграфу Лукичу чернявый породистый ротмистр из комиссии по квартирному довольствию, княжич какой-то, щелкал по утрам языком, каблуками:
— Каста моментов, Евграф Лукич! Обстановка — манекен!
Коршунов не расспрашивал мальчишку, пытался сам понять. И действительно, люди здесь были — лови момент, а посмотреть со стороны — витрина Мюра и Мерилиза. Остроумен был дворцовый комендант, ничего не скажешь, хоть вороват и жуликоват не в меру даже для своего места.
Сладкое самооплевание российских острословов удручало Евграфа Лукича, стыдно — где едят, там и гадят. Сосет титьку, а сам на ней выводит пальчиком непристойное слово. Всматривался в блудливые чистые личики, причесанные бородки-усики, глаженые мундиры и — не верил. Понимал: одно им дело до России: поесть казенного пирога, попить дарового зелья, подымить царским табаком и поблудословить.