Ольгерд, намеривший было тянуть, медлить и взвешивать, давно уже сидел, исподлобья глядючи на этого настырного русского родича и убеждаясь все более, что тот — прав! Союза с Ордою, на который втайне рассчитывал он, может и не быть, и надобно нынче, теперь, пригрозить князю Дмитрию и упрямому русскому митрополиту. Теперь… И тут уже не хватит нескольких полков, врученных Михаилу! В этом он опять прав…
— Уговори Кейстута! — мрачно отозвался он наконец.
Михаил, зверем бегавший по каменной сводчатой клетке, остоялся, поворотя чело к Ольгерду, отвел рукою со лба клок развихренных волос, ответил просто, негромким, обычным голосом, показавшимся почти шепотом после давешних пламенных укоризн:
— Я уже уговорил его! Дело за тобою, Ольгерд!
В этот раз великий князь литовский уже не медлил. Были разосланы грамоты. Повсюду стали скапливаться войска. Но о цели и направлении похода ведали пока только трое: Михаил Тверской, сам Ольгерд и Кейстут.
Кейстут должен был идти с молодым сыном — Витовтом. Ольгерд тоже подымал сыновей из Полоцка и Брянска. Михаил тайно послал в Микулин и Тверь, чтобы там тоже копили силы. К походу был привлечен даже смоленский князь, прежний соперник и нынешний союзник Ольгерда.
Союзники готовились наступать на Москву с трех сторон: с юга — от Оки; со Смоленского рубежа — на Можай и Рузу; и с северо-запада — через Волок-Ламской и Ржеву, где с литвою должны были соединиться тверские силы.
На Москве не ведали ничего и совсем не ждали нападения всех ольгердовых ратей. Слишком просто добытый успех часто кружит головы победителям.
ГЛАВА 62
Никита Федоров вышел во двор. Остоялся. Холодный воздух был печален и терпок. Волокнистые сизо-сиреневые облака низко бежали над порыжелой, пожухлой, кое-где присыпанной снегом землей.
— Ну-ко, слазь! — прикрикнул он на сына, громоздившегося по самому коню кровли холодной клети. — Поедешь по соломе, на вилы грянесси — тут же и конец! Слазь, говорю!
Не сожидая, когда первенец слезет с крыши, Никита обернул хмурый лик к мужикам:
— Как так — недостало! В едакой год — и зерна недостало! Сам видал, ржи каковы! Не омманывай, тово! Мне тоже не первый снег на голову пал! Раменские не довезли? А мне с…. на то! Хошь из порток вытряси, да подай! Сам скачи теперь в Раменье! Скажи, к вечеру не довезут, тогды сам к им приеду! Хуже будет. — И уже когда староста, выпрягший пристяжную, садился охлюпкой на коня, прокричал вслед: — Скажи, коли не довезут, на тот год всех на повозное дело не в черед наряжу!
Староста порысил со двора. Никита тяжело оглядел возчиков, раздул ноздри, хотел ругнуться еще — раздумал, пошел проверять возы.
— Хуже рогожи не нашлось? — обругал одного. — А засиверит дорогою?.. А ты чем тянул, чем тянул, спрашиваю? На первом ухабе весь воз… Мать твою… Перевязывай!
Еще раз обошел телеги. Потыкал, проверяя, мешки. Придраться боле было не к чему. Поглядел на серое влажное небо, на терпеливые морды лошадей, внимательно-укоризненные лица возчиков. Кивнул, примолвил:
— Ладно, ребята, езжай! Дожду раменских, поскачу всугон. Ежели што, застряну ежели — зараз на митрополичий двор везите, отца Гервасия спросить тамо! Ну, с Богом!
Возчики разобрали вожжи, начали выводить со двора поскрипывающие в осях тяжелые возы.
В нонешнем году справились! Рожь была добра, а гречиха уродила даже и дивно. И обмолотили в срок. Он стоял в воротах своего уже привычного, уже и не нового терема, обстроенного за эти годы множеством клетей, амбарушек, прирубов, с ледником, с баней, с конюшнями, стоял и смотрел на дальний останний ярко-желтый березовый куст на взгорье, на возы, что, подымаясь, заваливают за угорье и начинают пропадать с глаз… «Самому, что ли, проехать в Раменское?» — думал Никита, гадая, подействует или нет его угроза на тамошних нравных мужиков.
Холоп вышел с дубовыми ведрами, прошел в конюшню. Потом Наталья вышла, замотанная по брови в простой плат, с подойником в руках. Поглядела издали на мужа, позвала негромко:
— Никиш! — Он глянул вполглаза. Она соступила с крыльца, ежась, прошла по двору. — Али недоволен чем?
Он, ощутив близкое тепло ее раздавшегося тела и душевное участие жены, мотанул головою, хотел отмолвить о раменских мужиках, помолчал, посопел, сказал ворчливо:
— Да так! Осень… Зима на носу…
Она пощекотала ему холодными пальцами шею за воротом, ничего не отмолвила, пошла доить. Никите чего-то стало совсем муторно и сладостно-горько, словно взял в рот и зажевал кусочек осиновой коры. Ветер холодил лицо. Пахло могилою, вспаханною землею, грибною сыростью осенних лесов, близким снегом.
Сын подбежал, мало не испугав, повис у него на руке.
— Батя, бать, побори меня, ну, одной ручкой только, одной ручкой!
Усмехнувшись, подкинул сына. Усадил на плечо. Тяжелый стал сын! Десятый год, на руках уже и не поносишь!
— Любава што делат? — спросил про младшую дочерь.
— А, вяжет! — ответил сын с нарочитою «мужскою» небрежностью к бездельным бабьим делам.
Нынче сын на покосе добре воротил. Изо всех силенок. Уже и косит, и мечет! Все же уточнил (не задавался б перед сестрой):
— Не тебе, случаем, носки вяжет-то?
— А не… матке… — ответил сын смутясь, понял тотчас отцово стыденье — умен!
Донеся сына до крыльца, Никита примолвил: «Прыгай!» — а сам, решившись, пошел к конюшне седлать коня. Владычное жито надо было доправить в срок.
Он вывел Гнедого, взнуздал, наложил потники и седло. Конь осторожно, играя, хватал его зубами за плечо.
— Н-но-о, балуй! — прикрикнул на него Никита. — Подкова одна болталась вечор! — окрикнул он холопа.
— Моя подковала, хозяин! — отмолвил холоп из хлева, скребя лопатою по тесаным бревнам настила. В конских хлевах у Никиты было чисто всегда, коней он берег особенно, холил, а Гнедого и чистил, почитай, завсегда сам.
Он затянул подпругу, вложил, взяв коня за храп, удила в конскую пасть, подумал, постоял, накинул повод на верею калитки, пошел за шапкой и ферязью. В терему глянул на дочерь, на маленького Федора (второго паренька назвали по прадеду), нашарил шапку на полатях, снял ферязь со спицы. Зачем-то еще раз оглядел весь свой обжитый, теплый уют, вспомнил об Услюмовых молодцах, что год жили у него, да и нынче опять гостили с месяц. Услюм его обогнал, сыновья уже, почитай, в полной силе, работники! Вспомнил новую бабу Услюмову, старательную кулему: «Где едаких-то и берет!» Влез в рукава ферязи, нахлобучил круглую свою алую, отороченную куницей шапку (по шапке издали признают!), бухнув дверью, вышел из дому. Наталья еще доила, слышалось, как струи молока с шипением наполняют подойник. Крикнул: