На миг, на долгий миг Алексий ощутил тяжкий груз протекших годов и желание уйти в потаенную обитель, куда-то в затвор, в келью, как содеял прежний тверской епископ Федор, удалившись от дел в Отроч монастырь, как содеял владыка Моисей в Новом Городе… Он закрыл лицо руками, помотал головой. По звуку шагов догадался, кто вошел в келью. Позвал негромко:
– Леонтий!
Долго глядел в лицо верному помощнику своему почти беззащитным, почти не от мира сего взором.
– Како мыслишь о князе Дмитрии? – вопросил.
Станята тревожно поглядел в очи наставнику. Узрел, понял внутреннюю муку Алексия, тихо ужаснулся про себя. Без владыки жизни своей уже и не мыслил.
– Князь? Бают, не злой! Бояр слушает… Иных… – И убежденно докончил: – Без тебя, владыко, не сдюжить ему!
Алексий вздрогнул, сжав руки на подлокотниках кресла.
– Но ведь не было кого иного! – прошептал. И его, его он, Алексий, мыслит содеять великим князем всея Руси! Так, впрочем, в последние годы свои подписывал грамоты князь Семен. Но Симеон мог! Имел право на то! А он, Алексий, хочет право это содеять наследным правом… Всякого, кто по рождению своему займет владимирский стол. Всякого! Добр! Его брат Владимир куда добрее! Слушает всех! Не всех, а Акинфичей, тех, кто льстит и вадит его молодой спеси! Но я еще жив. Я должен… Должен и буду!
– Леонтий! – произносит он негромко и ждет, когда тот, понятливо уразумев дело, сядет к налою и разогнет вощаницы. Надобно вновь писать к епископу Василию в Тверь! И кашинскому князю такожде! Пусть удерживает племянника, елико возможет! Пока не достроен Кремник, войны начинать нельзя.
Глава 50
Михайлу Александровичу помогло выжить в мор то, что он совсем не думал о собственной гибели. И не думал вовсе не оттого, что верил в бессмертие свое, а напротив, положил в душе, что смерти не миновать, неважно, ныне или потом, и усилием воли заставил себя отодвинуть посторонь всякую ослабу и всякий страх перед черною немочью. Он мыл руки, переменял и окуривал платье, воду пил только ключевую – делал все то, что и делать надлежит, но не плакал, не прятался, а, схоронив матерь, а невдолге и братьев своих, мотался по Твери, подбирал и приказывал хоронить мертвых, привечал умирающих, развозя им кислое питье (больных мучила страшная жажда), и эта последняя отрада, подаваемая гибнущим – хоть и выполняли ее холопы и дружина микулинского князя, а не он сам, – паче многого иного привязывала к нему сердца. Мор, и это было самое страшное, иссушал души. Родичи, подчас дети умирающих родителей или даже родители гибнущих детей, страшась заразы, не дерзали приблизиться к ближникам своим и, слушая жалкий стон умирающего, Христа ради просящего его напоить, только молились и плакали, жадая одного – скорейшей смерти заболевшему… А князь Михайло развозил по домам питье! Это стало к исходу зимы уже почти легендою. Передавали, что микулинский князь сам сидел у постели некоей вдовицы в Затьмацкой слободе и даже сам поил болящую, и та будто бы, умирая, осиянная светом, благословила Михайлу, нарекая его великим князем тверским. Баяли и иного много, всего-то не пересказать!
Михаил, хоть и не сидел у постели вдовы, в самом деле не покидал чумного города. Его коня видели всюду, в Кроме и на посаде, в слободах и на вымолах. Он сам разводил дымные, якобы отгоняющие заразу костры, под его доглядом жгли лопоть и порты умерших, окуривали избы, пекли хлеб, ибо к мору присоединился голод – частью от неурожая, а боле оттого, что с начала «черной» почти прекратился снедный привоз. Михаил велел открыть все княжеские амбары и житницы, не считая, свое ли то или дядино (и Василий Кашинский после очень гневал за это на Михаила), он спасал гибнущую Тверь, сжав зубы и почернев от недосыпу лицом, почти падая в обмороки от устали, ежечасно убеждаясь, что ничего не может и мора ему не перебороть, но уже и себя самого не мог остановить тоже. Смерть всей семьи не то что надломила, а что-то новое, иное выковала в нем. И проезжая мертвыми улицами своего города, он, видя очередной труп, к которому уже принюхивалась одичалая кошка, только указывал концом плети, не убирая строгой поперечной складки со лба, и кмети бросались стремглав, приученные к бесстрашию своим господином.
Звонили колокола. Кто-то уверял, что звон отгоняет заразу. Впрочем, даже ежели было и так, само скопление гробов у храмов делало посещение церквей опаснее во сто крат. И храмы все равно были полны, и почему-то никто не падал, не умирал во время службы. Умирали в домах, на стогнах и улицах. Видимо, неистовая, возрастающая с каждым месяцем вера держала людей, отвращая гибель от храма хотя на час, хотя на то краткое время, которое надобно, чтобы выстоять богослужение и отпеть мертвых.