— Во дает новенький!
— Турбин, где это ты так насобачился?
— Халтурно драишь, Турбин!
— Угол-то чего не вылизал?
— Слушай, может, тебе вместо Таси уборщицей, а?
— Эй, новенький, перед кем выпендриваешься?!
— В любимчики захотелось, новичок?
Новенький, казалось, не слышал адресованных ему реплик, которые становились все злей и настойчивей. Он был весь поглощен мытьем пола, и ничто больше не волновало его, кроме ловко снующей швабры, и ничто не радовало глаз, кроме отмытых блестящих кусков пола.
— Ну, ты, жлобье, кончай показуху!
Нога задиры и драчуна Генки Парфенова решительно посягнула на проворные движения швабры, и тряпка захрустела под наступившей ногой.
Новенький от неожиданности потерял равновесие и, поскользнувшись на мокром полу, неловко упал в растекавшуюся от тряпки лужу. Дикий хохот сотряс стены класса. Гурман Макаркин даже захрюкал от восторга, а Нина Зиновьева, заложив в рот четыре пальца, засвистела соловьем-разбойником.
А потом наступила тишина… Стало на мгновенье слышно, как стенные часы в коридоре с усилием дергают тяжелыми стрелками и где-то этажом выше Тася гремит ключами. Все столпились вокруг новенького, который почему-то не спешил подниматься с пола. Он сидел в луже с таким немыслимым достоинством и так гордо торчала на худой длинной шее его голова с пылающими оттопыренными ушами, что у Кузи сильно защипало в носу и сглотнуть слюну вдруг стало трудно и больно. По какому-то неведомому приказу она шагнула к новенькому и, протянув руку, прошептала:
— Давай помогу!
Мгновенный взгляд голубых глаз обжег таким презрением, что Кузина протянутая рука сама дернулась и спряталась за спину.
Новенький медленно поднялся с пола, с сожалением оглядел замоченные брюки с аккуратными стрелочками, неторопливым движением втиснул в карманы сжатые кулаки и медленно подошел к напружинившемуся Генке. Глядя прямо ему в глаза, процедил сквозь зубы:
— Если бы мы жили в девятнадцатом веке, я бы вызвал тебя на дуэль. Но, к сожалению, традиция сия канула в «Лету. Поэтому живи! Сейчас я тебя бить не буду, ибо времени жаль, а оно у меня, время то бишь, на вес золота…
Новенький вытащил из кармана руку и снисходительно хлопнул обескураженного Генку по плечу: «Живи, живи, мол, дыши воздухом, так и быть».
Генка от растерянности даже не оскорбился, а одноклассники стояли, пораженные манерой новичка говорить изысканно и старомодно, ошеломленные его поведением — странным, непривычным и каким-то гипнотизирующим.
А новенький домыл пол, сдвинул на место парты, тщательно протер мокрой тряпкой батареи и подоконники, вымыл начисто доску.
Дежурная бригада седьмого «А» рассредоточилась по подоконникам длинного школьного коридора, и множество глаз следило с напряжением за малейшим движением новичка.
А тот отнес пустое ведро с тряпкой в туалет, расправил засученные рукава рубашки, причесался пятерней, вытащил из кармана сложенный выутюженный носовой платок, вытер вспотевшее лицо, бросил мимолетный взгляд на стенные часы и, схватив портфель, прошествовал мимо одноклассников. Лицо его не выражало ровным счетом ничего, и Кузе на секунду показалось, будто только что происшедшее в классе — лишь ее воображение.
Генка Парфенов сидел на подоконнике нахохлившийся, злой и, когда толстый Макаркин взглянул на него с любопытством, отвесил тому увесистый подзатыльник.
…Он единственный называл ее по имени. Только для него она была не дурацкой Кузей, а Наташей, или «милостивой государыней Натальей».
И потом, у него был свой мир.
Залитый осенним солнцем, грустным, как прощальный взгляд, маленький дворик действительно казался частичкой другого мира. Это был один из немногих столичных двориков, сохранивших черты своей былой принадлежности к купеческому Замоскворечью. Маленькая арка выводила из этого обособленного мирка в другой, привычный мир — с грузовиками, грохочущими по набережной, к серым гранитным одеяниям Яузы, к видоизмененному, осовремененному Балчугу. Небольшое полукружье арки по какому-то старинному тайному сговору не пропускало во дворик ни грохота автомобилей, ни разноголосья прохожих, группами спешащих в Третьяковскую галерею, ни любопытных взглядов туристов, посягающих на любую утаенность нацеленными объективами фотоаппаратов.
Особенно хорош был дворик весенней порой, когда на лужайках возле покосившихся сараюшек пробивалась трогательная, робкая травка, желтели непритязательные, скромные одуванчики. В эту пору почему-то еще острей ощущалась изолированность дворика, еще радостней воспринималось всемогущество этого мира, стойко отторгавшего московскую вездесущую суету.