Выбрать главу

Яковлева, близоруко щурясь, прочла на медной дощечке надпись: «Елена Серафимовна Подвысоцкая», осторожно отворила входную дверь и поднялась по навощенной желтой лестнице.

Звонок был старинный. Она тихонько дернула проволочную петлю, и в глубине квартиры раздался многократный дребезжащий звон.

Дверь открыла незнакомая старуха.

— Вам кого? — сурово спросила она.

Яковлева хотела сказать: «Я к профессорше», но запнулась и вдруг неожиданно для себя сказала:

— К учительнице.

— Ладно. Заходите, — ворчливо ответила старуха. — Елена Серафимовна, к вам!

Яковлева вошла в комнату и тяжело опустилась на стул.

— Что-нибудь случилось, вероятно? — услышала она приветливый, спокойный голос.

Елена Серафимовна стояла на пороге, опираясь на палочку, и внимательно глядела на свою неожиданную гостью.

Яковлева только махнула рукой. Она не находила слов.

Усевшись в низенькое кресло и слегка склонив голову набок, Елена Серафимовна ждала, когда она заговорит. Но гостья все не решалась начать.

— Он вам верит! — сказала она наконец, собравшись с мыслями. — Я знаю, он верит вам.

Елена Серафимовна чуть заметно улыбнулась.

— Да-да, вам он доверяет, — решительно повторила Яковлева. — А мне он не говорит ничего, и я не знаю, что делать. Он не ест, не пьет и не спит по ночам. Сегодня я слышала, что он всю ночь вертелся и вздыхал. Что с ним? Да разве он скажет!

— Простите, я не совсем понимаю, — сказала Елена Серафимовна. — Наверно, какие-нибудь неприятности в школе… Им, кажется, там не совсем довольны…

Яковлева покачала головой:

— Нет, не то. В школу бы меня вызвали. Это все, должно быть, из-за того, что он с Сашей поссорился, с приятелем своим. А отчего поссорились и что там такое, я понять не могу. Меня как раз не было в комнате, я пришла, когда уже было поздно. А теперь разве спросишь? Никак нельзя. Я бы, конечно, пошла домой к Петровскому, но разве он мне расскажет, если сын не говорит!

Елена Серафимовна покачала головой. Трудно было понять, кого именно она порицает, только лицо у нее стало недовольное, губы сурово поджались.

Но Яковлева этого не заметила.

— Конечно, они — дети, и вес это, может быть, пустяки, — раздумчиво сказала она. — Ну, а если в самом деле случилось что-нибудь плохое? Он так переменился, прямо на глазах. А я… я мать…

— Да, да… — неопределенно сказала Елена Серафимовна. Она решительно не понимала, чего от нее хотят.

— Так вот, в музее я узнала ваш адрес, — продолжала ее гостья, подняв к Елене Серафимовне влажные карие глаза. — Я знаю, он вам верит. И, может быть, вы как-нибудь… я, конечно, понимаю, что вы очень заняты, что у вас очень много таких, как он. Но он у нас теперь единственный. Ну, словом, может быть, вы не откажетесь поговорить с ним? Он дома… он болен…

— Как, даже и заболел? — спросила Елена Серафимовна.

Яковлева горестно кивнула головой. В поисках сочувствия и понимания она взглянула на Елену Серафимовну доверчивым взглядом, но лицо хозяйки выражало не столько сочувствие, сколько удивление.

И Яковлева по-своему поняла ее недоуменное молчание.

— Конечно, я человек простой, — неловко усмехнувшись, сказала она. — Может быть, поэтому-то мне и приходится вас просить, чтобы вместо меня вы поговорили с ним. Мне он не доверяет. Он, наверно, думает: раз я неученая, так мало что смыслю в его делах. Да, я не училась, конечно. Надо было учиться, как учились другие женщины. Но мне казалось: учиться — это только для себя, а дети без присмотра будут. Неправильно, конечно, рассуждала. Надо было учиться смолоду, надо было стремиться стать настоящим человеком, не только матерью. Другие женщины это понимали… Но ведь не каждой же матери быть врачом, библиотекаршей или профессором. Я просто любила своих детей и, не подумайте, тоже работала. Я всегда работала на них, даже когда один ушел на войну, а другого мы отправили в эвакуацию: я тогда дежурила в госпиталях. Отдавала кровь. Просто кровь. Но ведь я не ученая, ничего другого у меня не было. Да и в госпитале от меня, может быть, было немного толку. Я за ними могла ходить только как санитарка, а это, конечно, не то же самое, что быть доктором. Но я как могла работала на них. Я собирала на фронт шерстяные вещи — коски, фуфайки… Чтоб они там не мерзли. Тоже ведь чьи-нибудь сыновья. У кого-то сердце тоже болит… — Она помолчала. — Что я могу? — добавила она тихо. — Я могу любить. Я могу умереть, если надо. Только пусть будут счастливы дети. Они… наши сыновья!

И вдруг Яковлева заплакала. Она заплакала беззвучно, не вытирая слез. Влажные глаза блестели, и лицо ее, немолодое и усталое, вдруг изменилось, словно в темном доме зажегся свет.