Иван Иванович два раза прошелся по кабинету, опустив голову и пристально глядя себе под ноги.
Прошелся и, остановившись прямо против Зои, заложил обе руки за поясной ремень.
— Ну что? Тяжело слушать? А ведь то, что я говорил, — справедливо, и ты сама знаешь, что справедливо…
Спит, сладко спит сложенная на стуле одежда, спит чайник на столе. В углах покачивается темнота, и только на потолке дрожит золотистой рябью светлая тень окошка. Часики тикают: «Как всегда, как всегда…» Тихо. Как маленький домовой, сидит на батарее сон. А у Зои Николаевны нет сна ни в одном глазу…
«Это было давно, когда кончилась блокада, — вспоминает Зоя. — Я лежала в больнице, и к нам приходили дежурить женщины. У одной из них была такая смуглая-смуглая кожа и глаза навыкате. Она была очень серьезная, озабоченная и редко улыбалась. Она говорила: «Что тебе надо, девочка? Почему ты не ешь кисель?», садилась возле моей кровати и терпеливо кормила меня с ложечки. У нее были кудрявые волосы и маленькие темные умелые руки. Мне хотелось, чтобы она подольше посидела около моей кровати, потому что она очень жалела меня, хотя ничего об этом не говорила. Лицо у нее было как будто немножко сердитое — такая она была озабоченная. Когда я доела кисель, она поскоблила ложечкой внутри стакана и дала мне последнюю ложечку.
Я была уже большая. Я была девушкой, а она говорила: «Спи, девочка» — и шла дальше, к другой какой-нибудь кровати. У нее был беззвучный шаг. Беззвучно шагая, она шла от кровати к кровати…
Зачем я об этом вспомнила сейчас? Зачем я вспомнила про то, что чужая мать кормила меня с ложечки киселем? Наверно, для того, чтобы мне стало еще тяжелее… Иван Иванович сказал: «Откуда у тебя, Зоя, такое недоверие к уму и совести матерей?» Это у меня-то, у меня недоверие к их уму и совести, когда я без жгучей благодарности не могу даже вспомнить, как чужая мать кормила меня с ложечки киселем!»
Зое Николаевне тревожно. Прав, прав был вчера Иван Иванович: она ему плохой помощник.
Лучше встать, все равно сейчас уже не заснуть.
И она встает. Тихо шагая по комнате, надевает валенки. Надела шубу, шапку и рукавицы. Подошла к столу, потянула водицы прямо из носика чайника.
На улице хорошо. Здесь можно как хочешь шагать и скрипеть валенками. Хоть ранний час, а улица не спит.
День разгорается сереньким, робким рассветом. На улице почти совсем пусто. Вот здание магазина, с закрытой дверью и закрытыми окнами. Редкие прохожие, зябко пряча лицо в воротник, поспешно проходят по тротуару, перебегают через дорогу.
До Зои Николаевны доносится нарастающий гул — торопливые звонки трамвая. Что это, неужели уже трамвай пошел? Нет, грузовой… Прокатил с грохотом мимо нее, протащил шесть открытых вагонов с песком.
Сама не понимая, как это случилось, Зоя доходит до чугунной ограды школьного двора, задумавшись кладет на нее руку в варежке. Хрупкая снежная шапка, рассыпавшись на лету, сваливается к Зоиным ногам. Холод добирается до ладоней, обжигает руки сквозь варежки. Она стоит и смотрит на школьный двор через решетку. Двор в снегу. На крышах лежит снежок.
«Как это могло случиться со мной? — думает Зоя. — Как я могла допустить такую грубую ошибку? А ведь я еще хотела, я мечтала быть настоящей учительницей!»
Она быстро снимает руки с ограды, стараясь уловить и назвать мысль, которая промелькнула у нее в голове.
«Ну да, конечно же, именно эти мальчики, эти пионеры, которых я, старшая пионервожатая, веду по дороге отрочества, именно они и будут, может быть, первыми людьми коммунистического общества. Какая же ответственность лежит на тех, кто их воспитывает, на всех учителях сегодняшнего дня! И на мне, и на мне так же, как и на других, если не больше, чем на других: ведь я пионервожатая целой школы. Как это могло случиться со мной? Разве каждый мой час, каждая минута моя не занята мыслями о том, чтобы стать лучше? Разве я мало стараюсь? Я хотела быть настоящим педагогом, умным, сдержанным, и если чего-нибудь не могла простить другим, так только того, чего и себе не простила бы…
А вела я себя позавчера, как неумный садовник, который, пересаживая деревце, обрывает здоровые, крепки корни.