Я описываю моменты раздумий ради точности повествования. На следующий день я был по-прежнему здоров. Вместе с именем вернулось ощущение чего-то знакомого, личного и очевидного, что оставалось со мной всю жизнь.
За несколько недель странное происшествие и вовсе забылось. Мы с Паскаль заключили негласный договор никогда больше о этом не говорить и даже не упоминать. Я воспринял случившееся как момент слабости и неуравновешенности — постыдный эпизод моей жизни, которая вернулась в привычное русло. Хозяин кафе по привычке приветствовал меня, когда я приходил с газетой:
— Добрый день, месье Матьё! Как дела, месье Матьё?
И мне приходилось напрягаться, чтобы вспомнить: когда-то, услышав веселое обращение, я оборачивался в поисках Матьё, с которым он разговаривал.
Вся поэзия регби сводится к форме мяча, а он, в свою очередь, является отличной метафорой человеческой судьбы. Мы пытаемся все предусмотреть, предугадать будущее и выстроить жизнь на возможностях. Однако не нам решать, в какую сторону отскочит мяч. Он сам выбирает, куда отправится после столкновения с землей. Иногда — прямо в руки к нападающему, а тот через пару метров сумеет зафиксировать попытку. А иногда — к противнику, приготовившемуся защищаться и уже нацелившемуся на контратаку, которую никто не сдержит. Главное решение не принадлежит ни одному из игроков. Оно зависит от мяча и его овальности — еще одно название для таинственной воли, что мы именуем судьбой.
Таким образом, наши жизни — игрушки в руках неизвестной высшей Овальности, смеющейся над нашими планами, решениями и иллюзиями, будто мы владеем своей жизнью. Придется ей покориться.
Бог овальный.
В течение всей профессиональной деятельности я размышлял над формой мяча для регби, однако мудрости мне это не прибавило: в то утро, когда я проснулся здоровым человеком, случился очередной отскок, а я и не догадывался.
Оползни
Мы с Крабье живем в одном районе и довольно часто пересекаемся.
Через несколько дней после моего выздоровления я увидел их с Лолой в паре шагов от «Вкусов мельницы», нашей привычной булочной. Гаспар тоже меня заметил и пошел навстречу. Я еще не успел рассказать ему, что поправился. Протянув ладонь, я уверенно пожал ему руку и разыграл представление:
— Амбруаз Матьё, очень приятно.
Он вытаращился на меня, а Лола тут же поинтересовалась:
— А, прекрасно, получается, ты выздоровел, Амбруаз?
Я покосился на Гаспара:
— Значит, слово воздухоплавателя?
Смутившись, Гаспар ответил, что позже объяснит. Ему не удалось ничего скрыть от супруги: она заметила, как он взволновался после того вечера, и тут же принялась расспрашивать. А если Долорес приспичило что-то разузнать, понимаешь, старик, тут уж…
Его жена воскликнула:
— Как я рада, что ты в твердом уме!
— Так я и не спятил, Лола, даже близко. Не знаю, что тебе наболтал Гаспар, но уверяю, я абсолютно здраво мыслил.
— До вина? — спросила она, рассмеявшись.
— До вина — кристально здраво, после — чуть меньше, но рассудок сохранял. Ты всегда ведешь себя хорошо и не можешь понять такого парадокса, не правда ли?
Мы разговаривали, а Гаспар как-то странно на меня смотрел. Я не мог никак это объяснить, но мне казалось, будто он осуждает меня. Подошла их очередь за хлебом: они не стали меня ждать и ушли, на мой взгляд, несколько резковато.
Пару дней спустя моя жена позвонила им и пригласила на ужин, но они отказались. Мы слышали отговорки и поубедительней, чем та, что они придумали в тот раз.
Отношение Крабье, а особенно Гаспара, удивило меня. Сначала я подумал, что он смешался из-за нарушенной клятвы, поскольку раскололся довольно быстро и выложил все супруге начистоту. Однако правда выглядела иначе. Не то чтобы Гаспар поверил, будто я выдумал эту историю, хотя такая мысль наверняка приходила ему в голову, но он искренне разделил со мной отчаяние и, наверное, решил, что зря: и вправду, неприятно сочувствовать пустяку. Под действием вина он поделился со мной самыми потаенными тревогами: конечно, он не рассуждал вслух о страхе старости и смерти, но недвусмысленно намекал на эту тему, изначально не имея ни малейшего на то намерения. Мое выздоровление создало у Гаспара впечатление, что он открылся по ложному поводу. Друг принял мое признание за нескромность, словно я перелез через забор ночью, собираясь ограбить его дом, и увидел то, что он не хотел мне показывать.
Все это я понял постепенно, предаваясь не самым пространным, как может показаться на первый взгляд, размышлениям: глубину переживаний Гаспара обнаруживали полунамеки и сдержанность. Мы виделись, болтали, как и прежде, без умолку, но это была ширма. Разговоры стали какими-то неуклюжими: безусловно, дружба никуда не делась, но теперь она была подернута дымкой обиды, подозрительности и оставляла неприятный привкус.