Когда чего-то не принимают, когда его происхождение неизвестно, его просто стирают из книги записей постановлений, согласно которым линзы, радары и радиотелескопы шарят наобум, без конкретной цели.
— Сначала мы остановились, — рассказывает дон Хуан, — на разумном расстоянии от планеты, где произошла Революция, мы видели ее лазурь. Лазурь, смешанную с зеленью. Лазурь, смешанную с сепией. Она возникла перед нами как гигантская, полная жизни садовая статуя. Это можно понять, если любой из вас отправится в какой-нибудь сад, где есть статуи, и вдруг обнаружит там Афродиту, мраморную, обнаженную, бегущую. Так и хочется прикоснуться к ней. Она вся напитана мхом, сеном, хлопком, глотками темных и светлых течений омывающего ее почти бесконечного Океана, этими северными сияниями, этими время от времени возникающими ореолами, этими ночами затмений. Тут и там влажные кусты, пустыни, охваченные пламенем, мягкие линии бризов и пены, несколько заснеженных вершин, берега моря, обведенные белой кистью, радостная земля — хотя и немного сухая — и холодная в своей верхней части, плотно сбитая и потная внизу. Вот она. Чудесно. Чудо в безмерной бесконечности темных небес.
Мы смотрим друг на друга так, что глаза чуть не вылезают из орбит. Это заметно, если посмотреть со стороны на эти глаза. Хуан Диего учил нас взгляду Девы перед лицом безжалостного и абсолютного удивления Ее мира, где в каждый невесомый миг Она творила жизнь в морях, которые видела, в облаках, которых касался Ее взгляд, в ущельях и на вершинах, куда обращался Ее взор, в сель-вах и на островах, где улыбались Ее щеки, — Она творила жизнь повсюду.
И наконец Она приблизилась к этой планете, приблизилась так же, как и Ее Сын, но все-таки еще ближе, еще теснее, чтобы проникнуть в озаренное сознание Шамана, вышедшего Ей навстречу. Мы поняли: и его волк, и наши были зачарованы. Потом Она посмотрела на Луну, и мы полетели к Луне, и остановились на таком расстоянии, с которого она казалась точно такой же величины, как и Океанская Земля.
И вот она, Луна, цвета охры, мягкого желтоватого оттенка, без всяких клочьев, без всякого особенного света, вся она — просто лицо, похожее на лицо гейши, напудренное тальком, печальным тальком, пустынная, безжизненная, но дарящая миру утешение, прекрасная Луна и ее безусловная дружба в точных половинах ее затмений, наконец известных, наконец измеренных, повторяющихся, Луна, отраженная блеском ужасного солнечного ветра, который сечет ее, невидимый в темном пространстве, но такой ощутимый на этой поверхности, покрытой высохшими пузырями и призрачными кратерами с неподвижными гранями.
Мы описали плавную дугу над необъятным запустением Луны, однако она не казалась такой уж отсутствующей и мертвой, словно жизнь могла возникнуть там подобно молнии. Но мы знали, что это отражение — всего лишь следствие тех долгих лет, что мы смотрели на нее. Она никак не могла послужить гнездом, хотя Дева точно так же любила и всю Луну; но у нее была своя, так сказать, роль, она являлась частью Откровения. Это непрерывное, тонкое отражение лунного климата, частью которого являемся все мы, ни с чем не спутаешь на ощупь.
Потом мы отдалились на головокружительной скорости, мы неслись со скоростью молнии, но все же скользили плавно, пока не оказались напротив Меркурия, планеты, ближайшей к самой близкой из звезд, к нашей звезде: к Солнцу. Нам пришлось немного изменить скорость, но в конце концов мы оказались — так же, как и перед Луной, — перед этой планетой. Она предстала нам в игре солнечных видений, они разбивались о ее поверхность, изъязвленную неимоверно высокими температурами, которые ей приходится выдерживать. Мы облетели ее широким веерообразным движением, чтобы должным образом обозреть ее удивительное и странное существование. Можно было уловить одинокое безумие скорости ее неутомимого бегства: она не останавливается, потому что, если она остановится, Солнце поглотит ее, она не может замедлить своего бега, потому что, сделай она хоть маленькую передышку, она упадет на Солнце и превратится в язык пламени. Находясь так близко от звезды, она не может даже надеяться на возникновение хоть какой-нибудь жизни; ее сминают и комкают обугленные полосы, ее обжигают более темные точки, сияющий блеск спокойствия, возмущаемого и сотрясаемого неукротимыми бурями, которые хлещут по ней, словно подвешенной в окружающем мраке, сведенном ледяным спазмом. Безжалостный холод и сухой пожар.