Шаман.
И все это — в одном человеке, в одной судьбе, НА ПРЕДЕЛЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ПОЛНОТЫ.
Все это — в одном человеке, вышедшем за пределы человеческого, а сейчас погруженного в Блаженство.
Теперь ты понимаешь. Раскол, результатом которого стали обе Америки, освобождение, благословение и обретение Небесных Врат. Печати ломаются.
Начинает вырисовываться профиль Отшельника. Скоро мы увидим его лицо, улыбающееся как ни в чем не бывало.
Ты уже пришел в себя?
Еще нет. Я едва могу дышать, у меня болит грудь, горло тоже болит, спина согнута, сердце разорвано..
Дон Хуан улыбается и тихо произносит: Ты ведь хотел обойти труп его Братской Матери, и те бе это удалось.
Я же не знал, что произойдет.
— Этого не знал никто.
ПАССАЖ ОБ АГОНИИ. Очень уж все это мощно. Все это. Но еще мощнее поток Блаженства, укрывающего Шамана покрывалом Девы.
Так что выдержи истину такой, как она есть.
Этот Пейзаж согнул меня.
Я знаю.
Кто вел тебя за руку?
Это была или твоя рука, или его; но я думаю, что, будь это его рука, она сжалась бы, и потом, у него рука более морщинистая, чем у тебя, и я почувствовал бы разницу; она более жесткая — менее влажная, чем у тебя.
Так, значит, это ты вел меня за руку?
Так оно и было.
Как ты сумел провести меня там?
Это чтобы ты понял. Чтобы ты понял его. И в полной мере оценил Возрождение и Откровение.
Разве ты не мог доказать мне это иначе, менее жестоко?
Таково уж презрение. Можно было этого избежать, но я хочу, чтобы на этот счет не оставалось ни малейшего сомнения.
Я же чуть не умер.
Ты был в агонии, вот и все, а потом стал таким легким.
…Тучи над полем. Темные клубы туч и пробивающийся сквозь них свет луны — ее настоящий матово-желтый цвет. Пустые глазницы тысяч черепов презрительно глядят на это парализующее очарование, их еще не занесло доверху ни пылью, ни паникой. Они еще не закрывают ртов, не пытаются состыковать свои затылочные и теменные горизонты, не собирают осадок от своих пересыпающихся через край, высохших мозгов, давая настояться пище, необходимой для того, чтобы удерживаться там, рядом с безднами оцепеневших, исполненных изящества цветов, отдающих себя цикадам и пчелам, чтобы сотворить из пыльцы мед. Пищу королей.
Все, ароматы гардений, яд хлева, семя фаллоса; матка ящерицы, разнеженная, наполненная лихорадкой бабочек в разгаре преображения. Черепа являются один за другим, предоставляя себя на выбор Шаману, чтобы он утр-лил свою жажду, смертную и непреходящую, и вознес священный огонь костра, зажженного с помощью воска из медовой воды, сока сосновых лесов и воска ульев. Глупый, пустой огонь.
Матка Тонанцин после приступов боли, возвестивших ей о наступлении агонии, приняла в себя, в самую темную пещеру, своего любимца — будущего — Святого-Шамана и его волка-факелоносца.
Атеисты — это те, в ком нет внутреннего света, факела*. Это они образуют хвост тени мира, извивающийся под солнечным ветром, шлейф пещеры мертвых, такой длинный, что он простирается, подобно килю бездны, пронизывая тьму. *Игра слов: по-испански слово «ateo» (атеист) можно истолковать и как «не имеющий факела» (факел — tea).
Покроем лицо белым порошком; тем, что рождается из несказанного божественного цветка, и из извести, и из белой соли потеющих морей. Покроем кожу пещерными татуировками, чтобы ощущать хоть какой-нибудь свет там, где не загорается никакого света. Тонанцин не любила солнца, которое с хрустом ломалось в ее руках, иссушая ее сказочную скользкую кожу и впрыскивая в ее желудочные соки смертельную кислоту молочно-белого ила. Тонанцин сама уже не выдерживала вони, исходившей из ее подмышек, ее рта и самого носа, а еще более того — кислоты своей израненной вульвы, своего сморщившегося ануса и своего дыхания, от которого столь любимые ею лисы и совы, приближаясь к ней, дохли как мухи. Ей самой уже было невмоготу от горького привкуса собственной разлагающейся слюны. Что с ней происходило?
И она призвала Шамана, своего избранника. Он не солжет ей. Воздух сделался шершавым от продолжающейся вибрации, это не невидимые лучи солнца, пронзающие тела, это печаль агонизирующей, безмолвно стонущей Матери. Она не может вынести звука, с каким трескается ее спинной мозг, иссыхающий в наполненном ужасом Космосе. Богиня агонизирует.
Вспыхивают темные костры. Ее дети страдают, их преследуют, им отрубают головы. Они напарываются на любую низко растущую ветку, проваливаются в любую, даже самую маленькую яму, их колени не гнутся, их давит тоска, они глотают слюну и давятся, горло у них смыкается, и они задыхаются, не зная отчего. Их кровь стала как вода, она тут же начинает бить струей из любой раны — их кровь, некогда густая и страждущая, а теперь ставшая легкой, как язык пламени от вспыхнувшей циновки. Они тоже мрут как мухи под позорным гнетом чужестранной Империи, творящей произвол и не знающей, что дело не в том, что ее сыны направляют лезвия своих острых мечей, а в том, что Богиня-Мать индейцев, творцов песен и мук, потрясающих своим вдохновением и красотой, агонизирует, бесплодная. И забирает с собой в иной мир многих из своих детей.