Я понял, что внутри каждой из этих чешуек происходит то, что происходит. Там. На их коже. Желая отыскать тот пейзаж, который занимал сам, я внимательно осматривал чешуйки одну за другой, и все, что я видел, входило в меня, запечатлевалось во мне. Они смотрели на меня этими своими пустыми глазами — пустыми, как глубокие моря в их глазных впадинах. Это очень понравилось мне в них. Они всегда были довольны и никогда не спали, они были со мной, и я тоже был доволен, и не спал, и ходил с ними везде и повсюду. Они исчезали с моих глаз, когда случайно появлялся кто-нибудь из людей моей расы, но я знал, что они здесь, рядом. Стоит только руку протянуть. Но дотянуться до них могу только я.
Мало-помалу я накапливал опыт видений, опыт каждого из них, и наслаждался ими, всеми по очереди, одновременно усваивая их, уже усыновленный — я узнал об этом позже — Тонанцин — такой доброй и радостной — и Кецалькоатлем — таким отважным и преходящим.
У меня не было родителей, у меня не было счастливого младенчества, но у меня был этот контраст — все же. Меня усыновили, чтобы я не сгнил подобно клубню батата. Потом я научился разводить грибы там, где мне заблагорассудится, или колокольчики там, где мне заблагорассудится, и я превращался — это открывалось мне постепенно, по мере того как я превращался, — во что захочу. Мне нужно было просто сосредоточиться на той чешуйке, где находился желаемый пейзаж, и я оказывался в нем, так же как оказался здесь, сейчас. Царство моих Богов было самой большой территорией, где я мог бегать или ночевать.
И тогда я избрал эти странствия от океана до океана, от Севера до Юга, чтобы надо мной были все звезды, чтобы я мог бродить среди самых коренных звезд центра замерзших голов, участвующего в медитации мира. Делая это, я не претендовал ни на что, моим единственным стремлением было совершенно сузить мир, который я считал до такой степени своим; и я подстерегал его, захватывал его врасплох. — Как тебя убили?
Ни с того ни с сего дон Хуан снова его перебивает. Он так несдержан, и это побудило всех, кто пришел сюда, обращаться друг с другом совершенно свободно, чтобы растянуть ту магнетическую силу, которая, как мы знали, все еще имела огромную власть над Хуаном Диего, — потустороннюю силу.
Эти скоты бросили меня именно туда, где мне хотелось умереть. В глубокое ущелье, на мои корни, крапиву и орхидеи.
Эти глупцы не рассчитали — еще прежде чем мои убийцы вернулись домой, я уже снова возник в кронах деревьев и мчался верхом на благоуханном ветре.
Нечто подобное произошло и тогда, — прервал его дон Хуан, — с Христом, с единственным не усыновленным Сыном Бога и Девы-Матери, твоего Видения; его убили, подняв на Благословенный Крест, на самую высокую и са мую близкую к небесам вершину, он испустил дух, вышел из этого мира и явился одесную своего Отца.
Просто убийцы не ведают, что творят.
Почему же в таком случае ты смирился со всем про исходящим?
Дон Хуан снова задает вопрос в лоб Хуану Диего, чтобы унять его явное волнение и дрожь, мы все замечаем ее, и, если мы допускаем какую-нибудь оплошность, все это превращается в порыв ледяной вьюги.
— ПРОЗРАЧНОСТЬ. ВОТ ПОВЕДЕНИЕ ШАМАНА. ПРОЗРАЧНОСТЬ, ЗАКЛЮЧАЮЩАЯСЯ В ТОМ, ЧТОБЫ УМЕТЬ НАХОДИТЬСЯ ГДЕ УГОДНО В ЛЮБОЙ ВОЗМОЖНЫЙ МОМЕНТ И В ЛЮБЫХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ.
— В трех измерениях и в четвертом, — осмеливаюсь вставить я.
И они смеются. Этим своим странным голосом, к которому самые потаенные фибры прислушиваются, как к бегу ветра крови по жилам. Хуан Диего продолжает рассказывать, нежась — можно сказать — в иле драгоценного времени, так заражающего энтузиазмом, фибры сердца волнуются, и извиваются, и сцепляются в его руках, он отправляет их прямо к себе в желудок и выкручивает его, чтобы выжать из него все, что может выжаться, до последней капли.
Ради того чтобы позволить себе войти в пучину болотистого времени, где ил создает лотос, водяные лилии, орхидеи, нарциссы, плавающую на поверхности жизнь в любом месте галактик, в тех кустах скоплений звездных облаков, где идет дождь, так же как над нашими зарослями…