Выбрать главу

Однажды Лера, словно бы разгадав мои тайные помыслы, сказала мне прямо и грубо:

— Убирайся отсюда, Генка. Уезжай... — И добавила: — Я хочу здесь одна жить, хочу одна сострадать. Ты мне все портишь.

И я уехал.

Вот, собственно, все. Так все кончилось. Прошло много лет, и вот уже моя дочь будет скоро в возрасте Леры, и у нее будет муж, который будет ее любить и будет учиться с ней вместе в институте. (И я буду тихо, по-мещански радоваться, что у них все обыкновенно, хорошо, понятно и не так, скажем, как у Леры.)

... Оградок тогда еще не ставили. Тут важно, как смотреть: валы равномерно скатывались на тебя с горы или, может быть, наоборот — один за одним убегали от тебя вдаль, вверх, а за валами только редкие обманывающие взгляд кусты. Ни крестов, ни звезд, только холмики — и словно бы огромные артели оставляли здесь своих отставших на обратном пути с гор. Когда горы кончались, начиналось дыхание близких степей, и похоронившие своих, спускавшиеся с гор люди уже словно бы вернулись домой и торопились вступить в обычные отношения обмена и дележа; но год на год не приходился. Судьбы охраняемых и охранявших вновь сплетались и расплетались. Взгорье — но какой необыкновенный ровный наклон! А они относили своих только до взгорья, тут им казалось, что они уже ушли далеко и что можно похоронить спокойно. Крутизна валов уже не давала нести дальше. Здесь всюду — могилы. А левее — белые осыпи. Там тоже, конечно, наладились хоронить: валы, как могильные холмы, они все спрячут, и земля не такая железная, как в горах, долбить не надо, не камень. А там справа видишь? — лысина, кусты расступились, и даже травы нет — это с нескольких валов (разрыхлили слишком) после дождя земля оползла, и все холмики потекли вниз, вниз, вниз, пока меж валами не соединились все вместе.

Говорили вчера с невропатологом. (Отец раздражителен. А я — меж ним и врачом — как переводчик, как посредник: налаживал поминутно контакт и смягчал их слова.)

Невропатолог несколько важничал:

— Какая разница, какой сон! Важно, что сон вас тяготит. И от снов, дорогой вы мой, люди избавляются не ночью, а днем.

А мой постаревший, весь поседевший отец возмущался:

— Как это неважно — какой сон?! (Ему казалось, что врач клонит к тому, чтобы запретить рассказывать сны!) Вот послушайте. Я лежу себе спокойно в своей квартире, да, я живу один, жена умерла... И вдруг — я уже словно бы не в квартире, а в какой-то избе. А на улице, за стеной истошно сигналит уезжающая грузовая машина...

Психиатр в своем кабинете говорил ему обратное — очень, мол, важно, какой снится сон, и также важно, как часто он снится. Но психиатр нажимал на подсознательное и хотел каких-то особенных подробностей жизни отца, а у отца тайн не было, отец не понимал и запальчиво сердился — каких еще подробностей?!

Сегодня особенно плохая погода. Небо давит. Сны в такую погоду, вероятно, уже днем собирают силы, скапливаясь к ночи.

Звонил отец. Завидовал К. (своему бывшему сослуживцу).

Весной этого года отец взял садовый участок. Отец бы никогда себе не добыл, но там оказался недомерный участок, участок-огрызок в 4 (и одну десятую) сотки, и поскольку все остальные участки по полных 6 соток, этот забрать себе никто не хотел. Тем более что расшириться никакой перспективы нет — участок нарезан с самого краю, а за ним уже стоят заборами большие, богатые дачи, в полугектар и даже в гектар каждая.

Отец начал было с энтузиазмом ковырять землю, часть ее вскопал, посадил по краям кусты смородины, облепихи и... заскучал.

Однажды, когда он там скучал, он увидел, что напротив, в заборе большой (гектарной) дачи кто-то, вероятно, мальчишка, потихоньку отводит в сторону широкую доску дачного забора. Отец смотрел. Чирикали птицы. Отец сказал, что в ту минуту он думал как раз о детстве. Доска, удерживаясь на верхнем гвозде, тем временем качалась и качалась, затем наконец отъехала в сторону, и отец удивленно вскинул брови. Вместо мальчишки там был старик, чуть постарше отца.

Старичок этот осторожненько вылез через проделанную щель в заборе, огляделся. Сказал с милой улыбкой:

— Во какой здесь простор!

Это был К. Вглядевшись, отец узнал в старичке очень ловкого своего сослуживца, с которым они одно время вместе работали и который после очень высоко продвинулся. Сейчас К, тоже был, конечно, на пенсии: был в почете, был с дачей, с машиной и с иными благами. Он отца не узнал. Он, вероятно, уже никого не узнавал — такая у него была тихая и счастливая улыбка.

— Надо же так обмануть! — возмущался отец. — Я знаю, обмануть людей нетрудно. Но надо же так обмануть саму природу: дважды в жизни получить детство! — возмущался мой постаревший отец, после того как ночью его помучили и издергали сны.

Почему-де ловкому чиновнику и обаятельному интригану (претензии не к дачам и не к социуму, бог с ними! — претензии именно к природе, к лесам, к полям, к звездам) — почему ловкому чиновнику даже в конце жизни безмятежность и покой, а ему, честному строителю, эти жуткие сны, эти сердцебиенья, этот ужас отставания, который пугает его намного больше, чем ужас телесного распада и смерти.

Что за ночь!.. Отец позвонил и в четыре, и в пять. Бедный старик. Сердце мое скрипит от боли, а что поделать. Уже седьмой час утра. Хоть бы он заснул.

К. улыбался. К. был весь чистенький, и беленькая головка его была покрыта нежными серебристыми волосиками. И глаза были чистые, чуть только выцветшие. И даже лицо было нежно обтянуто кожей, как бы и без морщин. Одет он был опрятно: он был в голубенькой рубашечке и в шортиках. Да, это было оно: счастливое детство.

— А вы заметили, что сегодня много ласточек? — спросил он моего отца с улыбкой.

Они строили и строили, потеряв уже, кажется, и цель и соотнесенное значение строительства. Они готовы были всё потерять, но не способность строить. Они только и держались за свои стройки — эта последовательность стала теперь и главной, и самой заметной чертой.

Они удивляли стойкостью и даже жертвенностью, держась за свое последнее уменье — строить. (Но почему же оно обернулось ощущением отставания? Но почему вообще что-то чем-то оборачивается?) Вспоминая юность, я ведь тоже вспоминаю, как обернулись мои юношеские разговоры о страдальцах и о простых людях, вдруг воплотившись (материализовавшись) в образ бывшего зека Васи. И когда, быть может, по профессиональной привычке я вникаю в анализ, в запоздалый и уже не вполне достоверный пересмотр наших с Лерой обернувшихся отношений, я тоже помню (с болью! и с остротой!) прежде всего то, как на меня обрушились мои же слова. Я помню, думаю — ищу не смысл, зачем мне теперь тот смысл, но ищу чувство тех дней — хотя зачем мне теперь и то чувство? Зачем — если урок не нужен, а переживаемое заново чувство лишь дразнит, манит своей удивительностью, когда я пытаюсь войти не столько в то время, уже утекшее, сколько в мое отставание от того времени. Я люблю не столько Леру, Василия и самого себя, тогдашнего (хотя всех их троих люблю), сколько люблю само то время, от которого отстал.

Мысль, конечно, упрощена. Но именно так, поскальзываясь на моей юности, появился из ничего живой Вася — со своим грузовиком и со своими вечными нарами, и именно так Лера язвила меня моими же словами, и когда я стал нелюбим и хотел справедливости, справедливость-то, возможно, уже и торжествовала в высоком смысле обернувшихся бумерангом слов.

Помню, у Василия (уже в самом конце моего там пребывания) появилась как-то в руках гитара. Он запел. Ни слуха, ни голоса у него не было, — и мне так остро стало жаль, что он не музыкален. Я был огорчен и сник. И даже отвернулся, помню, ушел. Ведь — образ: он был для меня человеком пострадавшим.

Лера (делясь со мной):